Идея творения из ничего встречается уже во II в. до н. э. Впервые мы находим ее во Второй книге Маккавейской, 7:28. С ней знаком и Филон. Текст Павла (Рим 4:17) предполагает наличие этой идеи. Более того, в 2 Кор 4:17 он, возможно, объясняет «явленное» ему по пути в Дамаск образами, заимствованными из этих представлений.
Я с готовностью признаю, что те места, где говорится о творении и воскресении, мне не удалось бы написать, не имей я за плечами знакомства с датской «теологией творения». Она научила меня, что бытие и небытие, творение и уничтожение во времени каждый раз происходит в настоящем. Здесь мы пытаемся разгадать загадку, которая занимала умы всех богословов и философов, а именно, вопросу: «Почему вообще существует нечто, а не ничто?». С этой загадкой сталкиваемся мы и в вере в воскресение.
Моя «нарративная экзегеза» переходит здесь в «нарративную герменевтику». Другими словами, для меня важен не только тот смысл, который вкладывался когда-то в чудо воскресения, но и тот, который актуален для нас сегодня.
Искренне Ваш,Герд ТайсенГлава XVIII Сон о человеке
Из разговора с Метилием я вынес вот что: всякая группа людей и всякий человек стремится укрепить свое положение за счет остальных. Все мы хотя бы раз слышали о том, что нужно щадить слабых. Но когда наши интересы входят в противоречие с интересами других людей, мы готовы скорее принести в жертву их – из страха погубить себя.
Точно так же рассуждал Синедрион: пусть лучше погибнет один человек, чем целый народ потеряет независимость. Они пожертвовали одним человеком ради общих интересов.[256]
Похожие соображения двигали Пилатом: пусть лучше кто-то другой умрет, чем его власть будет поставлена под угрозу. Он боялся, что если он не убьет Иисуса, то со следующим мессианским движением ему не совладать.
И народ думал так же: чтобы оградить свои интересы, он потребовал распять Иисуса. Люди боялись, что если Храм и город лишатся славы святых мест, к которым толпами стекаются паломники, это подорвет их благополучие.
Даже Варавва воспользовался этим законом. Вместо него умер другой.
И вот получалось, что все мы были в этом замешаны: стремясь выжить, каждый старался обезопасить себя за счет других, за счет отверженных и осужденных.
Что и говорить, в этой жестокой игре мне выпала далеко не главная роль. Но это было слабым утешением. Разве не уподобились мы все диким зверям, живущим за счет более слабых собратьев? Больше того, разве не пожирали мы себе подобных и не пожирались себе подобными, что в природе, как правило, встречается только между особями разных видов? Каждый живет тем, что притесняет других. И никому не выйти из игры. Но, несмотря ни на что, я не готов был это принять. Пусть мне хоть тысячу раз докажут, что сам Бог создал мир таким! Я никогда не смирюсь с этим!
Оттого, что я принял участие в этой игре, подкатывала тошнота. Отвращение охватывало при мысли, что мне скорее всего предстоит участвовать в ней и дальше. Я не видел другого выхода, хотя, конечно, можно было еще изменить миропорядок! Ведь я буквально только что, в гостях у Метилия, говорил об этом! Но сейчас подобная мысль казалась мне глупой. Ну кто, скажите на милость, совершит эту перемену? Могли ли мы, люди, браться за пересмотр творения? Или нужно было ждать, пока Бог сам создаст мир заново?
Я вернулся домой. Мои мысли делались все мрачнее. Я думал, думал – и не находил ответа.
В таком настроении был я, когда вечером ко мне в дверь постучались: на пороге стоял Варух. Мы не виделись почти полгода. Он приехал очень вовремя. Моя работа на римлян хотя бы в одном оказалась полезной: выполняя их поручение, я смог спасти Варуха. Когда я впервые увидел его, он был совершеннейшей развалиной. Сейчас он стоял передо мной вполне здоровый. На этот раз потерявшимся, сбившимся с пути, лишенным ориентира путником был я!
Мы поднялись по лестнице наверх. Было уже темно. Мы зажгли масляный светильник. Варух начал рассказывать о том, как, не встретив меня в Сепфорисе, он пустился вдогонку по моим следам. Из родного города он привез адресованное мне, скрепленное печатью письмо, которое – так сказал он – просили передать мне какие-то неизвестные люди. Дальнейшие события слились в его передаче в один лишенный связности рассказ. Попав в Иерусалим, он пристал к новой общине. Эти люди будто бы живут в подполье. Все имущество у них общее. Они учат, что голодные насытятся, а плачущие утешатся. Мужчины и женщины, свободные и рабы – все, по их словам, имеют равные права.[257]