Впрочем, на сей раз большая война у поляков не задалась. Год они готовились к походу, а когда, наконец, выступили из Варшавы, войскам потребовалось еще полгода, чтобы добраться до первых пограничных русских городов. Несмотря на столь впечатляющую медлительность, на первых порах удача все же улыбалась им. Города Дорогобуж и Вязьма сдались без боя, по-холуйски встретив врага хлебом-солью, что вселило в поляков надежду на повторение триумфа Лжедмитрия I, сумевшего десятью годами ранее склонить на свою сторону подавляющее большинство русских войск. Однако времена изменились. И поляки, и русские были уже другими. Колесо фортуны, хотя и со скрипом, разворачивалось в противоположную от державы гордых Пястов сторону.
Следующие одиннадцать месяцев армия Владислава безуспешно штурмовала небольшой, но хорошо укрепленный Можайск, прикрывавший путь к Москве. Потерпев ряд болезненных поражений, потеряв ряд прославленных военачальников и в придачу всю артиллерию, поляки так и не взяли неприступную крепость. Знающие люди по обе стороны противостояния откровенно заявляли, что вся авантюра с походом скоро закончится заключением обычного в таких случаях перемирия, с бесславным уходом войск Владислава в Литву на зимние квартиры.
Так думал и отец Феона, в тиши своей кельи между молитвой и послушанием не переставший следить за событиями, происходящими за стенами монастыря. Но слова, сказанные только что у Сретенских ворот стрелецким урядником, серьезно встревожили его. Вступление в войну запорожцев гетмана Сагайдачного серьезно меняло расклад в этой войне. Вряд ли русским войскам в сложившейся обстановке хватило бы сил и средств противостоять врагу, напавшему с двух сторон. Это значило только одно. Долгая битва за Можайск окончена. Началась новая – за Москву. В этом старый урядник был прав. Не прав он был в другом. Не гетмана Сагайдачного с его шайкой головорезов стоило ожидать под стенами города. Такое предприятие легкой и малочисленной казацкой кавалерии не по силам. Ждать следовало армию Владислава. Эта мысль весьма обеспокоила бывшего воеводу!
– О чем задумался, отец Феона? – вернул монаха в действительность бодрый голос отца Афанасия.
Феона вздрогнул, бросил рассеянный взгляд на ветхие дома и глухие заборы Казенной улицы и произнес, задумчиво подбирая нужные слова:
– Понимаешь, друг мой, два года меня здесь не было, а вернулся, и словно ничего не изменилось! Все то же самое, только хлопот прибавилось.
– Большой город – большие хлопоты! – беспечно пожал плечами Афанасий и, скосив глаза в какую-то точку между ушей рыжего битюга, вдруг изменился в лице. – Тпррру! Стой! Стой ты, анафема рыжая!
Он резко натянул поводья на себя с такой силой, что испуганный конь трусливо присел на задние ноги, с шумом испражнился под себя и остановился как вкопанный. Столь грубая остановка едва не скинула монахов с облучка. Феона, пытаясь удержаться, едва не вывихнул себе запястье, застряв между левым тяжом телеги и оглоблей, в то время как Афанасий, выронив вожжи, сильно приложился лбом к лошадиному крупу, получив при этом хлесткий удар грязным хвостом, смахнувшим с головы его видавшую виды скуфейку.
– Отец Афанасий, ты никак искалечить нас собрался? – удивился Феона, потирая ушибленную руку.
Вместо ответа Афанасий, вытирая рукавом испачканное лицо, кивнул куда-то в сторону передних копыт лошади. Отец Феона обернулся и увидел странную картину. На обочине дороги головой на проезжую часть лежал сильно избитый мужчина в синей поповской однорядке. Но не это было в нем самое странное. Избитыми попами на Москве удивить было сложно. В народе бытовало мнение, что ежели снять с головы священника скуфейку[3], то он вроде как и не священник, а значит, лупи его, если заслужил, со всем своим удовольствием. Однако тот, что сейчас лежал под копытами рыжего мерина, удивлял другим. В рукава его однорядки была продета огромная упряжная оглобля от саней полторы сажени в длину и почти двух вершков в обхвате. Если бы Афанасий вовремя не заметил, то колеса телеги проехались бы как раз по голове бедняги. Что бы после этого с ним было, можно даже не гадать!