Я обратился к водителю:
— Сколько на ваших?
Спросил по рассеянности по-польски, но вместо естественного «что, что?» услышал обрадованное: «Пся кошць! Земляк!» Усталое, потное лицо его сияло доброй улыбкой. Она обнажала розовые десны и выбитые зубы, только по краям торчали два гнилых корешка. Однако он был совсем не стар, этот широкоскулый крепыш в рубашке-расписухе: лет тридцать семь — сорок, не больше.
Мы уже подъезжали к моей гостинице, как он вдруг затормозил и подрулил к тротуару:
— Надо же потрепаться, в кои-то веки земляка встретил. Тоже эмигрант?
— Нет, — сказал я, — недавно приехал.
— Откуда?
— Из Польши.
Он сразу остыл, улыбка погасла, и в ответ я услышал уже нечто совсем неопределенное:
— Бывает, конечно.
— А ты почему не на родине? — в свою очередь, спросил я.
— Кому я там нужен без пользы?
— Шоферы везде нужны.
Он покрутил ладонями, широкими, как лопаты, и опять засиял:
— Я и в армии шофером был.
— В какой армии?
— «В какой, в какой»! — повторил он с вызовом. — В нашей. Из России до Тегерана, туда-сюда, шатало-мотало, из-под Монтекассино сутки на брюхе полз… «Червоны маки на Монтекассино…»— зло пропел он и сплюнул в окошко. — А теперь опять баранку кручу. Маюсь по малости.
— Так подавай заявление, вернешься, — сказал я.
Он не спрашивал меня о нынешней Польше — это я сразу заметил. Либо он был вполне удовлетворен тем, что знал о ней, либо это его просто не интересовало.
— Кому я там нужен без пользы? — повторил он. — Вот найду кое-что. Так и другая цена мне будет. Что здесь, что там. Только бы найти, а уж кто-то из наших прячет определенно.
— Письма, что ли? — спросил я легкомысленно.
Он весь подобрался, как кошка перед прыжком.
— А что ты знаешь о письмах?
— Одни прячут их, другие ищут. Смешно, — сказал я и прибавил: — Кончай треп, приехали. Давай к углу.
— Закурить есть? — спросил он хрипло.
Мы закурили.
— Так земляки не прощаются, — заметил он укоризненно. — Есть тут одно местечко. Недалеко. Слетаем?
Я вспомнил насмешки Лещицкого над моей осторожностью и безрассудно кивнул:
— Слетаем.
Он газанул. Рванулись навстречу темные массивы домов без реклам — на окраине даже в таких городах темновато. Я закрыл глаза, не пытаясь узнавать улиц. Не все ли равно, какое это «местечко», и не все ли равно где.
В конце концов машина остановилась у бара с потухшей вывеской. «Почему потухла? Не знаю. Перегорело что-нибудь, — равнодушно отмахнулся водитель, вылезая из машины. — Внутри света хватит», — прибавил он. Внутри света действительно хватало, потому что сквозь мутное, немытое стекло витрины отчетливо виднелась высокая стойка с бутылками, электроплитой и никелированным баком. На оконном стекле в углу было написано от руки черной краской: «Мариам Жубер. Кава, хербата, домове частка». Бар был закрыт; мой шофер долго стучал в стекло двери, и его кто-то долго разглядывал изнутри. Потом щелкнул замок, и дверь открылась.
В крохотном пространстве перед стойкой стояло несколько пустых столиков, должно быть никем не занимавшихся с прошлой недели, потому что их черные пластмассовые доски от пыли стали серыми. Единственный посетитель бара почти лежал животом на стойке и сосал что-то мутное из бокала, болтая с буфетчицей. Сначала я не обратил на нее внимания: обыкновенная девушка из кафетерия, с модной прической и подкрашенными бровями и веками. Здесь их штампуют, наверно, на какой-нибудь фабрике. Но уже минуту спустя меня заинтересовали ее глаза. Необыкновенные глаза. Умные и насмешливые, они то вспыхивали, то погасали, и даже цвет их, казалось, менялся по прихоти их владелицы. У ее собеседника то и дело кривился рот, и от этого дергался шрам на левой щеке. Я уже пожалел, что поехал.
— Поздно, Янек, — упрекнула девушка за стойкой, — мы уже не работаем.