Меня поднял с постели телефонный звонок. Звонил Кленов, уже узнавший от Зойки о моей встрече с Заргарьяном. Пришлось применить болевой прием.
— Тебе знакомо понятие «табу»?
— Предположим.
— Так вот: Заргарьян — это табу, Никодимов тоже табу, и телепатия табу. Все.
— Рву одежды свои.
— Рви. Кстати, у тебя дача в Жаворонках?
— Садовый участок, ты хочешь сказать. Только не в Жаворонках. Нам предлагали два варианта: Жаворонки и Купавну. Я выбрал Купавну.
— А мог выбрать Жаворонки?
— Мог, конечно. А почему тебя это интересует?
— Меня многое интересует. Например, кто сейчас пресс атташе в венгерском посольстве? Кеменеш?
— А у тебя не энцефалит, случайно?
— Я серьезно спрашиваю.
— Кеменеш пресс атташе в Белграде. В Москву его не послали.
— А могли послать?
— Понимаю, ты пишешь диссертацию о сослагательном наклонении.
В общем-то, Кленов почти угадал. В своих попытках разгадать бродившую вокруг меня тайну я уже много раз в это утро спотыкался на сослагательном наклонении. Что было бы, если бы… Если бы Олег не был убит под Дунафельдваром? Если бы не он, а я женился на Гале? Если бы после войны я пошел в медицинский, а не на факультет журналистики? Если бы Ольга согласилась на предложение министерской поликлиники? Если бы Тибор Кеменеш поехал работать не в Белград, а в Москву? Если, если, если… Сослагательное наклонение расточало всю гофманскую чертовщину. Я мог быть на приеме в венгерском посольстве. Я мог поехать на «Украине» вокруг Европы. Я мог быть доктором медицинских наук и оперировать живого Олега. Все это могло быть в действительности, если…
И еще одно «если». Если у Заргарьяна я видел не сны, а гипотетическое течение жизни, в чем-то измененной в зависимости от тех или иных обстоятельств? Тогда законное право голоса получала фантастическая история Джекиля и Гайда. Если журналист Громов мог на какое то время сделаться доктором медицины, хирургом Громовым, то разве не мог доктор Громов тоже на какое то время стать Громовым журналистом? Он и стал им тогда на Тверском бульваре. В одно мгновение, налитое тушью и лиловым туманом. В одно мгновение, как Гайд, впрыгнувший в тело Джекиля из губчатого кресла в лаборатории Фауста. Ведь у доктора Громова были свои Никодимов и Заргарьян, управлявшие теми же таинственными силами.
Значит, и Заргарьян с Никодимовым и я одинаково участвовали в одновременном течении каких то параллельных, нигде не пересекавшихся жизней. Сколько их — две, пять, шесть, сто, тысяча? И где протекают они, в каком пространстве и времени? Вспомнилась Галина беседа с Гайдом о множественности миров. А если это уже не фантастическая гипотеза, а научное открытие, еще одна разгаданная тайна материи?
Но разум отказывался принять это объяснение, тем более мой разум, не тренированный в точных науках. Я мог только посетовать на ограниченность нашего гуманитарного образования: что даже просто поразмышлять, подумать об открывшейся мне проблеме у меня, как говорится, не хватило умишка.
В таком состоянии меня и застала Галя, забежавшая к нам по дороге на работу. Еще вчера вечером она узнала от Ольги, что я отправился с визитом к Заргарьяну, и ее буквально распирало желание узнать, нашел ли я ключ к разгадке.
— Нашел, — сказал я, — только повернуть его в замке не могу. Силенок не хватает.
Я рассказал ей о кресле в лаборатории Фауста и о трех увиденных «снах». Она долго молчала, прежде чем спросить:
— Он постарел?
— Кто?
— Олег.
— А что ты хочешь? Двадцать лет прошло.
Она опять задумалась. Я боялся, что личное заслонит в ней любопытство ученого. Но я ошибся.
— Интересно другое, — сказала она, помолчав. — То, что ты увидал его постаревшим. С морщинами. Со шрамом, которого не было. Невозможно!
— Почему?
— Потому что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?
— А если это не сон?
— У тебя уже есть объяснение? — быстро спросила Галя.