Я убрал руки и сердито всхлипнул. Утык был полный и глубокий. Еще и есть хотелось сильней обычного. Конечно, я не помышлял о макаронах, оставленных маме и Тане, но, если бы топилась печка, я нарезал бы тонких картофельных ломтиков и поджарил бы их на плите. С солью.
Я опять проглотил слюну и с ненавистью взглянул на плиту. Она была холодная, как Северный полюс.
У печной дверцы лежало несколько сосновых поленьев. Вверху, на кирпичном уступе дымохода, лежали спички-гребешки в синей бумажной обертке и коричневая дощечка-чиркалка. Но что с того? Разжигать печку сам я не мог. Это было запрещено раз и навсегда. Нарушить этот железный запрет было страшнее, чем получить сразу пятьдесят двоек или съесть одному хлебный паек всей семьи.
Считалось, что если я возьмусь за растопку, то обязательно сожгу дом, себя и полгорода. Кроме того, в печке могло что-нибудь взорваться. Ведь взорвались же у Павлика учебные патроны (ох, и звону было!).
«Однако, — подумал я, — взорвались они у Пашки, а не у меня. А к печке не пускают меня, а не Пашку. Его-то пускают, пожалуйста, топи сколько хочешь…» Эта мысль была первой искрой бунта.
Бунт был молчаливый и стремительный. «Все равно!» — отчаянно подумал я, прыгая со стула.
Дров было мало. Но тащиться за ними в темный сарай, через двор, где валяет дурака колючий ветер, я, конечно, не собирался. Семь бед — один ответ! Я решил сжечь запасы бумаги, которые шли на растопку.
Тумбочки письменного стола были заполнены бумажным хламом: старыми учебниками и тетрадями сестры, довоенными журналами отца, пачками газетных вырезок, какими-то неинтересными книгами. Мама с Таней иногда жгли это добро, но очень осторожно. Они все боялись, что там может оказаться что-то нужное.
А я не боялся.
Я ударил валенком по тумбочке, чтобы заставить попрятаться живших там мышей, и дернул дверцу. С шелестом выползли к моим ногам несколько скучных журналов, связка газет и учебник зоологии с зубастым ящером на обложке. Я нагнулся, чтобы подобрать их.
И тогда, словно дождавшись нужного момента, прямо в ладони мне скользнула еще одна книжка.
Она была разлохмаченная, без переплета. На первом листе я увидел два крупных слова. А ниже, с середины страницы, шли слова, рассказывающие о старом морском волке, появившемся неизвестно откуда в приморской таверне.
Это было необычно, не встречалось раньше. Короткое воспоминание о белом маяке среди синей грозы толкнуло меня, как легкая тревога.
С книжкой в руке я шагнул ближе к лампочке…
Безотрадный вечер, называемый словом «утык», растаял, провалился, исчез. Обладатели белых рож могли открыть все ставни, слоняться под окнами целыми взводами и заклеивать жуткими лицами все стекла — я бы их не заметил.
Неловко навалившись боком на стол, касаясь щекой теплой лампочки, я глотал страницу за страницей, и море гремело у серых гранитных уступов, и ветер яростно хлопал ставнями на окнах одинокой таверны, и старые часы скрипуче били полночь…
Наверно, так бывает только в детстве: читаешь книгу, но не замечаешь слов, а как бы видишь кино. Я видел совершенно отчетливо стертые ступени гостиничной лестницы, частые переплеты окон, за которыми ночь и опасность, дрожащие свечи в руках испуганной хозяйки и ее сына Джима. Огоньки этих- свечей желтыми точками отражались в железных полосках, которыми был окован зеленый дубовый сундук. И, наконец, видел я хозяина этого сундука. Старый Билли Боне будто сел рядом со мной, скрипя кожей ремней и башмаков, хрипло ворча и откашливаясь. На его полосатой вязаной фуфайке блестели капельки дождя (так же, как блестят на мамином платке капельки растаявшего снега, когда она приходит с работы). От него пахло табаком и промокшим сукном камзола.
Билли Боне неторопливо сложил и затолкал во внутренний карман медную подзорную трубу, отхлебнул из мятой железной фляжки, сморщил красное обветренное лицо и глянул на меня стариковскими слезящимися глазами.
— Что, парень? Тебе тоже не сладко?
— Да нет, ничего, — шепотом сказал я.
Он мне понравился, этот старый таинственный капитан. Конечно, он бывал иногда грубоват и вспыльчив, но ведь и жизнь у него была несладкая. По крайней мере я полюбил его гораздо больше, чем хозяйкиного сына Джима, который сначала был настоящим размазней и трусом. Когда Билли Боне умер, я чуть не заплакал.
Зато я с большой радостью узнал, что один из его врагов попал под копыта лошадей. Так ему и надо! Ух, как гремели подковы по мерзлой дороге!
Я не сразу понял, что гремят не подковы, а грохочет дверь под ударами кулаков.
— Кто? — крикнул я, вылетая в сени.
— Дрыхнешь, что ли?! — яростно завопил за дверью Павлик. — Сам бы поторчал здесь на холоде! Я все кулаки расплющил! Открывай, верблюд несчастный!
Я откинул крючок. На обидные выкрики я не обратил внимания. Во мне еще гремели отголоски удивительного мира опасностей и тайн. Скорее, скорее туда, назад, чтобы узнать тайну пиратского сундука!
— Засоня, — презрительно сказал вслед Павлик.
— Балда, — откликнулся я на ходу. — Я не спал. Я зачитался.
— Зачитался! «Ма-ма мы-ла pa-му. Лара мыла Лушу».
Я остановился. Мы стояли в общей кухне, каждый у своей двери.
— Сам ты Луша. У меня такая книжечка!.. Треснешь, как пузырь, от зависти. Пальчики обсосешь.
— Пф! Про курочку Рябу.
— Сам ты Ряба! Про старого пирата.
— Ты! Про пирата? Ой, умру!
— Начинай, — холодно сказал я. — Когда умрешь, крикнешь. — И взялся за ручку двери. Истина была на моей стороне.
Павлик бросил портфель и шагнул ко мне.
— Ну ладно. Ну покажи.
С тайным торжеством я протянул книжку.
— Ух ты… — быстро сказал Павлик, и глаза у него стали ласковыми, словно он взял в руки любимого щенка.
— «Остров сокровищ», — сказал он почти торжественно. — Роберт Льюис Стивенсон.
Он произнес это имя протяжно и немножко странно: «Робэрт Ль-уис Стывен-со-он». Было ясно, что в книгах таких и в именах он знает толк.
— Я ее давным-давно прочитать хотел, — заговорил Павлик, жалобно поглядывая на меня. — У Сережки Сазонова просил, а он фигу показал. Я ему автомат с железной трещоткой обещал, а он все равно не дал. Свинья, верно?
Я кивнул, но, чуя опасность, не сводил глаз с книжки.
— Этот автомат я могу хоть сейчас тебе отдать, — бодро пообещал Павлик. — А ты мне книжечку всего на один вечерок. Идет?
Действовать надо было мгновенно. К счастью, книжку держал он не очень крепко. Я кошачьим движением выхватил ее и скользнул за дверь. Звякнул задвижкой.
— Владька! — тоскливо взвыл Павлик.
— Прочитаю, тогда дам, — непреклонно сказал я.
Павлик потрогал дверь, но задвижка была прочная.
— Жила, — безнадежно сказал он. — Буржуй. Купец, помещик, капиталист. И этому типу я отдал свою гранату!
— Возьми ее обратно.
— Ну, Вла-адик. Ну, на вечерок… А?
— Бэ, — сказал я.
— Жадюга. Вот скажу в школе, все ребята тебя лупить будут.
— Тогда и через год книжечку не увидишь!
Он шумно вздохнул за дверью и замолчал. Я понял, что он придумывает самые убедительные, самые-самые действующие слова. Ох, как хотелось ему прочитать «Остров сокровищ»!
— Много ты прочитал? — вдруг спросил Павлик.
— Тридцать пять страниц.
— Как ты быстро читаешь! — сказал он вкрадчиво.
Это была грубая лесть. Ведь он не знал, сколько времени я читал.
Мне стало жаль Павлика.
Даже не то чтобы жаль, а просто я представил, как он безнадежно топчется у двери и чуть не плачет от огорчения. — А ты совсем ее не читал? — спросил я.
— Пятнадцать страничек. Да еще в середке немножко. Сазонов давал почитать на переменках.
— Давай так, — начал я, осторожно взвешивая слова. — Ты сейчас затопишь у себя печку…