И рассмеялся собственному каламбуру. Смех был тотчас подхвачен всей свитой. Отлично сказано. Ха-ха. До чего же остроумно. И прочее. Потом весь императорский штаб принялся перебирать возможные варианты. Орел парит в поднебесье.., у орла могучие крылья.., благородство французского орла.
– Под сенью орла? – предложил генерал Клапан-Брюк – А что? Мне нравится. – Недомерок кивнул, не сводя глаз с правого фланга. – Это вы удачно придумали, Клапан. Орел, осеняющий своими крылами храбрецов. Таких же, как вон те испанцы – один из двадцати народов, воюющих в моей армии. Вы поглядите на них – щуплые, дисциплины никакой, вечно между собой грызутся…
А вот поди ж ты: осененные императорским орлом, все, как один, идут на смерть дорогой славы.
Генералитет разразился рукоплесканиями.
– Как сказано!
– Слова великого человека.
– Герои – у нас. Негодяи – у Веллингтона.
– Ну, хватит, Бутон. Всему есть предел. Это уже глупо. – Император снова принял у Бутона трубу и оглядел арьергард. – Ну, что там копается Мюрат?
Маршалы и генералы страшно засуетились, изображая лихорадочную деятельность и рассылая одного за другим ординарцев с приказами: скачи к Мюрату, выясни, что там у него, император гневается, император спрашивает, не до завтра ли он будет телиться и канителиться, мондъе, так мы войну не выиграем. И несся ординарец, сам не зная куда, пригибаясь под разрывами, везя за обшлагом продырявленного пулями и осколками доломана неразборчиво накарябанный и невразумительный приказ и на чистом французском языке поминая матушку того б-бля.., тьфу! благодетеля-кузена, по чьей протекции пристроился при императорской главной квартире.
Так что откуда-нибудь с птичьего полета могло показаться, что в штабе работа просто кипит, и все глаз не сводят с правого фланга, где в пороховом дыму русские бомбы рвутся теперь с пугающей частотой, именуемой беглым огнем. А внизу четыреста с чем-то испанцев второго батальона 326-линейного полка – ну, мы, то есть – находились в относительной безопасности, потому что местность пошла под уклон: там горело четыре или пять скирд соломы и валялось триста или четыреста трупов, доказующих, что многочисленные атаки, которые дивизия предпринимала с самого утра, успехом не увенчались, а сам ее начальник, генерал Кан-де-Лябр бросил курить, как мы, испанцы, говорим, то есть ноги протянул. У каждого, ваше превосходительство, свои, извините за выражение, эвфуизмы в ходу. Так вот, безголовые генеральские останки – может, мы как раз мимо них и проходим – вместе с еще четырьмя сотнями тел служили чем-то вроде вехи, отмечали тот рубеж, дальше которого правофланговым французским частям продвинуться не дали. Горнист, отбой! – есть в военном языке такое деликатное выражение, а еще можно сказать «отход на заранее подготовленные позиции», не будешь же докладывать: Ваше величество, так и так, наши бегут врассыпную, разнесли их в пух, повергли в прах.
Речь вот о чем: на правом крыле перед Сбодуновом, там, где французов остановили, резня шла такая, что выжившие и уцелевшие долго еще потом будут спрашивать, не в страшном ли сне им все это приснилось. Но мы, остатки 326-го, не разравнивая рядов, норовя поплотней притулиться к плечу товарища, шли вперед, сжимая ружья с такой силой, что косточки пальцев белели, и должны были уже вот-вот миновать тот пресловутый рубеж, на котором захлебнулось наступление французов, то есть выйти из благословенной низинки, которая немного прикрывала нас от русского огня. И теперь предстояло нам выбраться на открытое пространство и оказаться прямо перед пастью России-матушки, ощерившейся огнедышащими орудийными жерлами, и можно было представить себе, как переговариваются пушкари: гляди-ка, брат Попов, сколько мы их покрошили, а им все нипочем, новые лезут, с ума, видать, посходил, хренцуз жидконогий, а подай-ка мне запальник, накати, наводи, хорош! Крой их картечью, брат Попов, на такой дистанции картечь – самое разлюбезное дело. Пли! На доброе здоровьице! Вот гямлиберте, ъотэгалите, а вот и фратерните.
Трз-зык. Бум. А вот «блям» никакого не последовало, потому что залп пришелся в самую середину строя, ни одна картечина даром не пропала, все в дело пошли, в тело вошли, а из-за дыма не видно, скольких положило на месте, слышались только крики, да и те – будто сквозь вату; так всегда бывает, когда бомба разрывается за спиной.
Шедшие в первых шеренгах густо забрызгали нас кровью, но то была чужая кровь, а в нашем взводе у одного только Висенте-валенсианца вырвало ружье – да не из рук, а вместе с рукой, мертвой хваткой вцепившейся в приклад, а сам он уставился на обрубок, как бы ожидая объяснений таким странностям. Мы хотели было подхватить его, чтобы не упал, да не успели – валенсианец рухнул на колени, не сводя глаз с кровоточащей культи, и остался позади, и больше мы его не видели. Может, ему повезло, и кто-то из задних наложил ему жгут, унял кровь, и какая-нибудь Марфуча или Дуньяча во-от с такими сиськами его подобрала, приспособила к крестьянскому делу, и стали они жить-поживать, детей рожать, внуков нянчить, и в жизни своей никогда больше не видал он войны. А, может, и нет.