Выбрать главу

В. А. Шмыров

Тень

Солнце палило немилосердно и люто. Он не мог припомнить другого такого лета в некороткой своей и всякого, в общем-то, полной жизни. Даже тайга примолкла под навалившимся тяжким зноем, не шумела в застойном безветрии, не рассыпалась обычными каждодневными шумами, была неживой, пустой и хмурой; адово жарево разогнало по норам и дуплам все сущее, желтило, крутило в трубку березовый лист, валило высокую траву на высохших луговинах, прокалило не только песок и гальку бечевника, по которым ступал Тимоха, но и густой воздух вокруг.

Одно благо: прибило, разогнало несусветным зноем нестерпимый, злой и жадный таежный гнус, не пел он тонко сейчас, не звенел вокруг, и Тимоха даже разделся по пояс, скатал зипунишко и подвязал к торбе, а пестрядинную рубаху обмотал вокруг головы.

Который день уже брел он по берегу этой реки, всегда холодной, но в этакое пекло не приносившей свежести. Темная вода, лежавшая глубоким недвижным стеклом и лишь на перекатах мелко рябившая, слепившая глаза острым и переменчивым блеском, казалась с берега такой же вязкой и жаркой, как и воздух; только зачерпывая ее в горсть, обтирая лицо и шею, Тимоха всегда неожиданно ощущал ее глубокую студеность.

Не проходящее третью неделю пе́кло не только до черноты обожгло его кожу и высушило и без того тонкое тело, но медленно выжигало саму душу. Он давно уже не думал ни о чем, не бормотал ни заклятий, ни молитв, шагал тупо, отстраненно, как большой двуногий зверь, и, как зверь же, скотина неразумная, бездушная, не видя и не замечая ничего специально, чутьем, инстинктом извечным, примечал все вокруг: и извивы реки, и отметные горушки, и белесые песчаные обмыски, и скрипучий галечник под ногами.

Инстинкт этот, верный и безошибочный, звериное чутье вольного человека, таежника, бродяги, споткнулись о блеск жаркого металла среди окатанных речной водой камушков. Тимоха немо уставился на него, пробуждая медленно, постепенно и неохотно разум, недоверчиво оглядел сверху, скинул со спины скроенную из козьей шкуры мехом наружу торбу, присел на нее, утер со лба и бороды капли пота и протянул руку.

На ладони лежал жаркий, прокаленный солнцем насквозь самородок.

Находка не взволновала — не первое золото в руках. Сколько его уже прошло, но счастья не принесло. Ни счастья, ни денег...

Он катал тяжелую горячую гальку в руках и, просыпаясь, выныривая из тягостного долгого безвременья, удивленно и внимательно осматривался кругом, озирая широкую здесь, в плесе, реку с островком напротив, подступающий к самому берегу кедрач, склоняющееся к нему солнце, зыбкую горную гряду, темневшую вдали за рекой.

«Вот коли бы там, дома...» — думать было лень.

Небрежно сунув золото в мешок, занялся устройством становища.

Он натаскал с опушки сухого валежника, порубил его и зажег на галечнике, недалеко от воды, костерок. Подвесил над ним вынутый из торбы медный котелок, зачерпнув воды и сунув туда несколько ломтей темного сушеного мяса. Потом, отойдя подальше в чащу, нарубил лапника, перенес его к реке и здесь, подле ствола могучего кедра, быстро выстроил себе балаган.

Пока варилось мясо, Тимоха, обшарив окрестности, отыскал вывернутое ветровалом несколько лет назад и уже подсохшее дерево, вырубил саженный сатунок и расколол на плашки. Затем, уже у костра, тщательно обтесав и выскоблив их топором, наточенным о большой валун, принялся мастерить корытце. Тем временем и солнце село.

Замешав похлебку толокном, Тимоха съел половину, убрал остатки в балаган, бросил туда же торбу и зипун, загасил костерок и, равнодушно перекрестившись на восход, сам забрался в шалаш. Уснул мгновенно и крепко. Людей здесь, кроме него, не было, а зверей он давно уже не боялся.

Через несколько дней, в течение которых Тимоха вдоль и поперек исходил, исползал долину реки и ближайшие ее притоки, он снова сидел у костра. Наскоблив с днища котелка сажи, растер ее с жиром и несколькими каплями похлебки на плоском камне; от холстинки, в которую заворачивал сухари, оторвал лоскут в две ладони величиной и острой щепкой нарисовал реку, притоки и ручьи, остров напротив, свой балаган, горный кряж. Крестиками на чертеже Тимоха отметил место, где были найдены самородки. Просушив рисунок у огня, аккуратно сложил и убрал в кожаную мошонку, туго набитую намытым песком. В другом мешочке лежали три самородка: кроме первого, самого крупного, немногим меньше голубиного яйца, на притоках он нашел еще два, поменьше.

Потом разбил и бросил в огонь корытце, аккуратно разобрал и спалил балаган, долго сидел у костра, ворошил ветки, пока последние не сгорели, а уголья не остыли; золу и верхний прокаленный слой песка с галечником горстями сносил в реку, забредая далеко в воду, подмел бечевник еловой лапой и кинул туда же. Осмотрев все кругом внимательным цепким взглядом, собрал нехитрые свои пожитки, запихал в торбу, сунув на самое дно мешочки с золотом, обвязал голову рубахой и, взвалив мешок на голые плечи, не оглядываясь, пошел прочь в звенящем мареве жаркого июльского дня.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЗОЛОТО

1. Вилесов Александр Григорьевич, директор Чердынского краеведческого музея. 13 июня 1974 г., г. Чердынь.

Боев пропал.

Александр Григорьевич, не дождавшись его ни вчера, ни позавчера, поутру заглянул к детскому дому, постоял над ямами, выдержал яростный натиск технички и даже отпор дал, потом завернул к Лобанихе, но, получив и там отповедь, понял тогда, что Боев пропал окончательно, в волнении затрусил в музей, где, наскоро обежав залы и испугав смотрителей, перелистал переписку, выдернул нужное и заспешил в милицию. Там, сидя на старом кожаном диване — тоже пора в музей забрать, руки не доходят, как раз для давно задуманного купеческого интерьера, — он сперва ждал, пока Валерка Лызин закончит с двумя длинноволосыми парнями (один вологжанинский, другой, кажется, нечаевский) малоприятный разговор о каком-то пропавшем велосипеде, потом, пересев на жесткий стул перед столом, который уже ни в один интерьер не был годен, сбиваясь и путаясь, рассказал обо всем.

Лызин выслушал невозмутимо, помолчал, пожевал губами и спросил:

— Так в клад-то вы серьезно верите?

— Да как сказать, Валерий Иванович, — мялся Вилесов, — маловероятно, кажется, чтоб Олин бросил все в земле, а сам за рубеж... Да, с другой стороны, в восемнадцатом-то у него в самом деле мало что нашли. Только вещи да посуда. Так, несколько десятков тыщ... мелочь по его масштабам!

— А он что? Объяснял как-то?

— Конечно! Тогда ревком им занимался. Да он твердил, что обанкротился на поставках кожи в армию. А так или не так, поди разберись, тогда не кончили, а потом Колчак пришел.

— И он, значит, сбежал, а денежки в землю?!

— Кто его знает, как там было... Но ушел без больших капиталов, точно. Во Франции дело почти с нуля начинал. — Вилесов задумчиво потер сухой ручкой щетинистый белесый подбородок. — А здесь почему мог оставить? Надеялся, может, что обратно вернется, никто же из них тогда нашу власть всерьез не принимал. Или боялся, что освободители по дороге того, грабанут; в армии-то колчаковской какого только сброду не было...

— Н-да... Короче говоря, существование клада не исключается?

— Конечно, конечно! — обрадовался Александр Григорьевич. — Именно так, не исключается!

— Ну, когда этот бродяга объявился?

— Дней десять назад. Или чуть больше, сейчас, вспомню... — Вилесов наморщил лоб. — Ну да, мы тогда выставку готовили к Дню защиты детей, значит, это накануне было, в субботу!

— Как он представился?

— Не помню точно... запарка была, а тут он. Начал что-то говорить, а мне не до него, попросил погулять, музей осмотреть.

— Недоверия он не вызвал?

— Нет, наоборот. Одет просто, аккуратно, разговаривал вежливо. Да я сразу и не понял, что он в связи с этими письмами, — указал Александр Григорьевич на принесенные им бумаги, которые Лызин с усмешкой уже успел пробежать и положить, подровняв, перед собой, — что он их автор. Только вечером, когда второй раз пришел, все объяснилось.