6. Олин Николай Васильевич, купец первой гильдии. Декабрь 1918 г., г. Чердынь.
Комиссар был юн, строен, затянут в ремни. Еще он был зол. Очень зол. Это остро чуял сидящий перед ним на скрипучем венском стуле бывший купец, а теперь гражданин, Николай Васильевич Олин. Контра недобитая, змея хитрая и враг, по глубокому убеждению сердитого комиссара.
Комиссар мерз. Часто поводил плечами под тонким сукном гимнастерки, подходил к печи и припадал к ней грудью, обнимал, распластывал тонкие длинные пальцы по глянцевитым изразцам, замирал на мгновение, блаженно закрыв глаза и постанывая тихо, потом отрывался разом и снова начинал мерить комнату широкими шагами, сверкать страшными темными глазищами.
«Господи, богородица пречистая, заступница наша, пронеси и помилуй, прости, господи, грехи мои! — молился бывший купец. — У, ирод окаянный, семя антихристово, нет на тебя погибели!»
Ему было жарко и дурно в этой, до звона натопленной комнате. Пот щекотными каплями копился в волосьях над ушами, в густой бороде, крупными градинами осыпал лоб, струился меж лопаток. Но ни достать платок, ни даже расстегнуть поддевку он не решался, опасаясь комиссара. Бешеный он, бешеный и есть! Что в голову стукнет, не угадаешь, начнет опять наган свой цапать, беда!
«Пронеси мя и помилуй!»
У комиссара уши ватой заложены, плывет, качается в глазах, в мареве знойном большая эта комната с хороводом стульев по стенам, громадным, бильярдных размеров столом, заваленным бумагами, манящей в свои объятья кожаной уютной кушеткой у толстозадой печи. Вся, до грязных пятен на обоях, знакомая комната, бывшая многие эти месяцы не только кабинетом, но и домом родным, стала коварной и непослушной. Трясет упрямо головой комиссар, борется с обволакивающей тело сладкой дремой, косит злым глазом на кушетку. «Врешь! Не сломишь! Я тебя, подлюку, сам скручу!»
Бросил комиссар тонкое свое тело в кресло, широким жестом раздвинул наваленные грудой папки; звякнула глухо упавшая на пол шашка, лежавшая тут же, на краю стола, рядом с телефоном и стаканом в позолоченном подстаканнике.
Поморщился комиссар, поднял оружие, смахнул рукавом пылинки с нарядных, в черненое серебро оправленных ножен, сунул, не глядя, за спину, в щель между шкафом железным и кадушкой с засохшей пыльной пальмой, хрустнул костяшками, выворачивая ладони, и уставил горящие глазищи в купца:
— Ну что, гражданин Олин, надумал, будешь говорить правду?
— Да что вы, гражданин комиссар, я и так вам всю правду, как на духу!
Как на духу? У-у, контра! Прячешь злобные глазки свои, не глядишь прямо-то? Нарастал гнев в груди комиссаровой, под перекрестьем потертых ремней, мутной пеной поднимался к горлу, к пламенем и слабостью охваченной голове. Но нет. Не дам я тебе, купчишка, этой радости! Подавил комиссар гнев, а с ним и головокружение откатило, омыло глаза ясностью, укрепилось все в комнате, перестало качаться. Ну вот, мы гидру мировую, а тут хвороба какая-то!.. Не выйдет, гражданин Олин!
— А сыновья-то твои где? — спросил вдруг совсем спокойно и устало.
И спокойствие это, ровный, бесстрастный голос еще больше напугали Олина. Растерялся даже.
— Сыновья-то? Да как... Старший-то, Константин, в Усолье в ноябре еще уехал, а младшенький, Сашенька, у сестры. Третьего дни увезла к себе.
«Увезла... — усмехнулся комиссар. — Спрятал змееныша, гад, чуешь, что горит земля под ногами, жарко стало! А отчего, отчего тебе жарко?»
— Зачем Константин в Усолье уехал?
— Кто его знает зачем, мне он шибко не докладывается. Вроде как товарищ у него там по полку, раненый, вместе они с фронта вернулись, так попроведать, погостить.
— Нет его, гражданин Олин, в Усолье, — так же ровно и спокойно продолжал комиссар. — Нет и не было, проверяли. И к товарищу своему, Кузнецову, не показывался. Так куда же делся?
— Ну, коли не бывал в Усолье, тогда не знаю! Он ведь поперешный... Сами, поди, слышали, до войны-то книжки ваши тайные читал да прятал, газетки у ссыльных брал, через то и в тюремном замке три месяца отсидел. Может, у вас где и служит?
— Ты мне о революционности его не заливай! — сузил глаза комиссар. — Знаем мы ваших сынков! До февраля и книжки, и банты, а в ноябре за пулеметы?! Говори, где сын! — стукнул кулаком по темному, затертому маслом ружейным сукну так, что подпрыгнула трубка на аппарате, да стакан жалобно звякнул. — В тайге спрятал, на Кутае?
— Какой Кутай, зачем Кутай, ей-богу, не знаю! — закрестился купец.
— Имя-то божие не трепли всуе, — усмехнулся комиссар. — Набожный, говорят, а врешь божьим именем! Не боишься сковороды лизать?
Помолчал.
— Ну да ладно, отыщем твоего сынка, а сам-то что там делал?
— Это где?
— На Кутае, где.
— Когда?
— Да недельки две назад!
— Не бывал я там, путаете вы что-то, гражданин комиссар, обманули вас, оговорили меня.
— Оговорили, значит? А где же ты был? Не было ж в Чердыни, дома?
— Да я на Колве, в Тулпане и Черепанове, — обрадовался Олин. — Товарищей там ваших видел, и они меня, из исполкома, Матвеев и Васкецов.
Комиссар подвинул аппарат и снял трубку:
— Барышня? Дай-ка мне исполком, Матвеева.
И минуту спустя:
— Филипп Васильевич? Ты на Колве, в верхах, недавно был? А Олина Николая Васильевича там не видел часом? Да, да, его самого... Когда? Понятно... Ну ладно, спасибо тебе.
— А чего это вдруг потянуло туда вас?
И ровный тон больного комиссара с воспаленными бессонными глазами, а в особенности неожиданный переход на вы вдруг разом успокоили Олина, вернули обычную уверенность и важность.
«Чего это я перепугался? — удивился недавнему страху. — Щенок ведь, моложе Котьки, что он может, только за наган и хвататься!»
Достал из кармана платок и отер пот со лба и бороды.
— Дак людишки ведь у меня там, нужно было хлебушка привезти, еще чего...
— Какие еще людишки? Год уже как не ваши, а граждане РСФСР.
— Ну да, — закивал Олин, — конечно, конечно, граждане, как же, но столь лет со мной, я с ними, привыкли уж.
— И чего вдруг забота такая? Торговля-то ваша закрыта, и снабжается Тулпанская волость, как и прочие, по нарядам упродкома.
— Дак какое это снабжение, известно... А у меня еще пшеничка осталась на старых лабазах, вспомнил вот...
— Пшеничка, значит... На лабазах... — снова встал из-за стола комиссар, заходил из угла в угол, от белесой ломкой пальмы до печи и обратно. — Случайно, говорите, вспомнили... А когда весной реквизиция была, забыли о ней?
— Ага, запамятовал, извиняйте.
Комиссар еще с минуту ходил, все убыстряя шаг, сопротивляясь новым приступам хвори и ярости, потом подскочил к купцу, рванул за бороду кверху, задрал широкое лицо к пронзительным своим глазам:
— Хлебом откупиться надумал, лабазы вспомнил, о людишках заговорил, сука, — голос его зазвенел струной, натягиваясь все туже и туже, пока не взобрался к той пронзительной ноте, от которой дальше уже некуда, дальше он мог только сорваться, полететь вниз, в ужас и мрак, в пропасть, откуда уже не было возврата, забился на том подъеме, которого не только враги боялись, но и кони военкоматовские шарахались в испуге: — За дурака меня считаешь? Думаешь, не знаю, коли не местный, что от Тулпанской волости до Вишеры, до Кутая сорок верст тайгой? Твои люди разъезд постреляли?! Твои людишки деревню кержацкую пожгли?! А? Говори, гад!