Иван Пьянков был тунеядцем. Хлесткое короткое слово бич не прижилось в Чердыни, и людей, принадлежавших к вольному, бесшабашному, безответственному и далеко не безобидному этому племени, чердынцы, удивленные и напуганные грозным их нашествием в майские дни 1957 года, когда лихой и разномастный этот люд привезли накануне Всемирного фестиваля из столицы в сонный таежный городок для изоляции и перековки, доныне называли в полном соответствии с официально-бюрократическими канонами — тунеядцами.
Но Иван Пьянков был тунеядцем не привозным. Те, не желая перековываться общественно полезным трудом и менять привычный беззаботный образ жизни на какой-либо другой, пусть даже сулящий всяческие блага, постепенно и незаметно рассосались куда-то, большей частью тишком вернувшись в родные края, но до этого счастливого для Чердыни момента успели посеять цепкие семена плевела и породить буйную местную поросль, к которой принадлежал и Иван Пьянков. Все здесь к нему давно привыкли и забыли уже, каким он был в другой, той, прежней жизни, где и как жил, что делал и чего не делал. Теперь он обретался всюду и нигде. Дом свой с радостью по случаю запродал горсовету под площадку строящейся гостиницы, деньги в неделю пропил и спал теперь летом на воле по заброшенным сарайкам, а зимой — в кочегарках или у запивших мужиков, которым всегда с готовностью составлял компанию, и те его компании тоже не бежали, потому что по натуре своей Иван был существом беззлобным и безобидным: питался, чем бог подаст, и пил, что кто ставил. А если не подавали, то Иван крал. Он никогда, боже упаси, не брал чего крупного, а всегда так, по мелочам, на полбанки, не больше. Поэтому к блюстителям закона, а особенно к нему, Лызину, Иван Пьянков относился повышенно конфузливо.
Вот и сейчас, поздно заметив «опера», поняв, что им уже не разминуться, что не улизнуть от встречи никуда, Иван обреченно побрел к Лызину, и радость погасла на бесформенном его лице. Он даже сдернул с головы грязную, когда-то голубую кепочку с целлулоидным козырьком красного цвета и крутил ее в огромных, распухших кулаках.
— Здравствуйте, Валерий Иванович, — поздоровался вежливо и, переступив с ноги на ногу, обдал Лызина густым запахом цветочного одеколона, который по причине доступности и дешевизны давно стал излюбленным его напитком.
— Здравствуй, Иван. Опять ты мне встретился! Что же с тобой делать? На отсидку оформлять?
— Ну что вы, гражданин начальник, зачем на отсидку? Я ж работаю! Дрова колю в собесе, ты зайди к заведующей, она тебе скажет!
— Знаю я твои дрова. Простыни у Максимовой ты спер?
— Какие простыни?! — Иван попытался принять независимый вид невинно оскорбленного человека, но запутался в жестах и сник совсем. — Не знаю я никаких простыней, и никакой Максимовой не знаю. Я вот что, — оживился он внезапно и, наклонившись, зашептал Лызину почти в ухо, — вот что слыхал: Коля-то Черт, ну ты знаешь, говорят, в мережку топляка поймал!
— Какого топляка? — не понял сразу Лызин.
— Ну да этого, утопшего! Он у Мудыля сеть ставил, там ему приплыло, — Пьянков пьяно хихикнул.
— Где-то ты слышал, от кого?
— Да я не помню, — сразу поскучнел Иван. — Третьего дня где-то угощались, вот кто-то и сказал, не упомню, внимания даже не обратил.
— А еще про что там говорили?
Пьянков склонился еще ниже.
— Да говорили, что ты ищешь, кто мотор у Паршакова снес, так Васька-то Горячих сейчас запчасти продает.
— Ну ладно, разберемся. Всё?
— Всё, товарищ начальник! — Иван снова распрямился во весь свой богатырский рост. — А ты в собесе, правда, узнай, я ведь и вправду...
— Ладно, ладно, шагай, кольщик, ты Максимовой поколи, отработай простыни, а то сыновья-то никак не соберутся навестить. Я тебе серьезно говорю, гляди, проверю!
Сообщение Пьянкова об утопленнике, выловленном Чертом — Чертковым Колей, Лызин оценил только вечером. Оно весь день сидело в нем гвоздем, но в суете и текучке притерлось, а за ужином всплыло и встало на свое место. Утопленник, если он, конечно, не выдумка шаромыг, выплыл у Мудыля. А где-то повыше, у Лобанихи, ночевал Боев с друзьями. Втроем. А на обратном пути в машине Данилов только двоих видел. Ищем мы Боева, розыск всесоюзный, а он, может, тут, под боком...
Лызин тут же отправился к Черткову.
Коля, которого в его почти пятьдесят лет никто никогда, исключая собственных только детей, иначе как Колей не называл, пил на веранде чай. Увидав входящего Лызина, он поперхнулся, плеснул из чашки на кружевную желтую скатерть и налился краской.
— Чего это ты? — спросил Валерий Иванович, усевшись на отслуживший свой срок в комнатах диван.
— Да так... не ждал.
— А... Меня редко кто ждет, это верно. Вот зашел спросить, рыбки не уступишь? — Лызин протянул руку и потеребил за хвост свисавшего с бельевой веревки, натянутой поперек веранды, двухкилограммового леща. Рядом с ним висело еще с десяток таких и с ведро мелочи.
— А, рыбки! Ну, конечно, пожалуйста, прямо сейчас?
— Да погоди, не суетись, допей чай-то, успеется.
Чертков опустился и поднес большую, как пиалу, чашку к губам.
— Все хотел спросить тебя, где ты таких красавцев ловишь?
— Так в реке, — не успев глотнуть, Коля снова опустил руку.
— В реке! У меня сын тоже вон днями на реке пропадает, да приносит все больше сорогу.
— Так ведь места знать надо!
— Места... Знаю я твои места. И снасти знаю! Еще чего поймал?!
— Как это чего? Ничего, — он снова покраснел.
— Вот что, Чертков, — Лызин смотрел холодно и строго. — Если я тебя спрашиваю, значит, я знаю. Если я пришел к тебе домой, а не в отдел вызвал, значит, хочу все по-хорошему кончить. Для тебя по-хорошему. А если я знаю, то докажу. Покопаюсь, поищу, но докажу, точно, тогда говорить с тобой будем по-другому и не здесь. Так что давай, решай. Я тебе не инспекция и не рыбнадзор, и сети твои меня пока, — Лызин подчеркнул, выделил это пока, — не интересуют, меня интересует то, что ты поймал у Мудыля.
— Так ведь не я поймал, — Чертков весь, до макушки, налился краской. — Он сам поймался.
— Кто он?
— Утопленник.
— Какой?
— Я не знаю, — растерялся Коля.
— Мужчина, женщина?
— Мужик.
— Как он выглядел?
— Обыкновенно. Белый. Я не разглядел, испугался.
— Где он сейчас?
— Не знаю.
— Как это не знаешь?
— Да так... Я его обратно отпустил.
— Обратно?!
— Ну да.
Лызин помолчал, обдумывая новость. Потом снова спросил:
— Если ты сеть отпустил, то она и сейчас там?
Коля заерзал озабоченно, стал передвигать по скатерти чашку. Лызин глядел на него и ждал.
— Так я того... Сеть-то обрезал.
— Как это обрезал?
— Да так... — Чертков показал, как он резал сеть ножом.
— Вот, значит, как. Обрезал, пожалел сеть... А его, значит, обратно, на дно?!
Коля сидел, потупив глаза.
— Вот что, Чертков Николай Тимофеевич. Давай-ка все по порядку, ничего не пропуская: когда, где, почему и далее.
Чертков помедлил, откашлялся и начал:
— Так это, значит, того... На прошлой неделе поехал я сеть проверить на Мудыле. Поднял ее у берега, как положено. А дальше, чую, тяжело. Подумал, опять балаи нанесло или пень какой, изорвал сеть поди. Ну и подымаю. А там, у самого конца почти, как раз посередине реки, он и запутался.
— Какой он? Волосы, лицо, во что одет?
— Так голый.
— Как это голый, совсем?
— Ну да, совсем. Я сначала думал — купался и утонул, а потом гляжу, у него к ногам железяка привязана.
— Какая железяка? Чем привязана?
— Ржавая, круглая. Как колесо. Проволкой привязана.
— И ты, значит, его того, решил не связываться?