На столе уже все было накрыто, ждало гостей. Иуда расстарался, встретил гостей дорогих сибирской и монгольской кухней. В маленьких фаянсовых мисочках горками возвышалась осетровая икра; на длинных тарелочках лежал длинный и чуть изогнутый, как казацкая сабля, соленый байкальский омуль, нарезанные кусочками сиг и елец, жирно, холодцом, трясся чир, алела на разрезах розовая кета. В салатнице источала чесночный аромат темно-болотная черемша. В вазочках на длинных ножках чернело варенье из ежевики. Еще запотелые, принесенные с холоду, серебрились бутылки пшеничной русской и рисовой китайской водки. На тарелках лежало еще горячее, дымящееся, только из печи мясо, приправленное рубиново-алой моченой брусникой.
– Оленье, – гордо произнес Иуда. – Сам в Саяны ездил охотиться. Хорошая охота была, белок еще на шубу изрядно настрелял. Кабанчика приволок. А вот поозы отпробуйте, Катерина Антоновна!.. только осторожно кусайте, сок может на платьице брызнуть…
Он тоже невежливо, впечатывая в нее сургуч узких глаз, пялился на нее. Она не знала, куда деваться от этого буравящего взгляда. Чтобы побороть смущение, стала молоть языком всякую светскую, незначащую чушь. Иуда слушал, кивал головой, подкладывал ей на тарелку то поозы – кисеты из теста с сочным ароматным мясом внутри, приготовленные на пару, – то щедро, столовой ложкой, икру, то терпкой брусники, и она благодарила, едва отпробывала, чуть, для приличья, откусывала – и снова щебетала, пела, как птичка. А Трифон, налегая на братнину еду, отправляя в рот одну рюмку водки за другой, мрачно, тяжело смотрел на них обоих.
– Осмелюсь предложить вам, дорогие родные, поездку в интереснейшее место Монголии, в Тенпей-бейшин. Это на юг от Урги… далековато… скакать примерно часа четыре, пять…
Атаман вскинул лысеющую голову. Взглядом заарканил брата.
– Скакать? – Катя оживилась. – На лошадях?
– Совершенно верно. Я не люблю автомобили.
– Я тоже, – пробормотала она. Семенов, покосившись, облизал ложку.
– Тенпей-бейшин – обитель Джа-ламы. Мне надо свидеться с ним сегодня. Я ждал вас, чтобы взять вас с собой. Да и тебе, брат, – он обернулся к Трифону, – надеюсь, нелишне встретиться с ним будет, хотя сейчас он пытается отдалиться от мира… и от военных действий. Ничего у него не удастся. – Тонкие губы скривились. – Он втянут в круговорот, и он снова примкнет к тебе… к барону. Время работает на нас. Итак, мы едем? После обеда?.. Лошади готовы. Я приказал их приготовить заранее.
Катя поразилась – как он все точно рассчитал, чтобы не было отказа. При упоминании имени Джа-ламы лицо Семенова еще пуще помрачнело.
– А, наш великий друг, кровавый лама, – выдохнул он. – Когда ему надо было, так он, собака, воевал. Знатно бился. Его, как и барона, пуля не брала. И оружия у Унгерна все для своих цэриков просил, винтовки задорого выкупал, монастырскими сокровищами расплачивался. Все брехал о бодхисатвах, которые отказались от нирваны, чтобы спуститься в обитель грешников и служить людям, разя врагов. Поразил! – Семенов зло поднес к губам рюмку, выпил, резко и шумно выдохнул. – За то, чтобы нам никогда не сдать оружия! Царство Божие настанет! Царство Романовых настанет! И царство династии Циней настанет!
– Настанет, настанет, – кивнул Иуда головой, – конечно же, верь, брат.
Когда Катя вскинула на него глаза, ей показалось, что Иуда смеется.
Лошади были оседланы. Катя легко взлетела в седло, и Иуда глянул на нее с удивлением: вот ты какая, питерская девочка, кисейная барышня! Гнедой золотистый конь, почуяв седока, затанцевал, заиграл, оборачивая к Кате точеную голову с умным темным глазом, и она погладила его по холке, по шелковистой гриве.
– Царский конь, – смущенно обронила Катя, сжимая повод в кулаке. – Я на нем как царица.
– Вы и есть царица, – не моргнув глазом, ответил Иуда. – У вас царское имя.
– А у вас – апостольское.
Иуда смолчал. Они выехали на лошадях на улицу, залитую солнцем. Шел легкий редкий снежок. Калитку заплота закрыла за ними низкорослая китайская служанка. Видно, она, под надзором Иуды, и приготовила все эти яства сегодня. Никакой женой в доме и не пахло. Однако Иуда был одет с иголочки, ухоженно, даже щеголевато. И костюм для верховой езды у него был модный, английский, выписанный, возможно, из самого Лондона, а не заношенный китель и грязные галифе с лампасами, как у ее мужа. «Надо бы устроить стирку», – тоскливо подумала она.
Они выехали из города и, пришпорив коней, поскакали на юг. Иуда откровенно любовался тем, как Катя сидела в седле. Семенов мчался впереди, пригнувшись к лошадиной холке. Под ним был белый конь, его глаз отсвечивал оранжевым, диким светом. «Как сердолик», – подумала Катя. Вскоре они уже скакали по степи, а степь плавно перешла в пустыню. Всюду, куда ни глянь, расстилались красно-желтые пески, торчали, как кости дракона, выветренные камни.
«Пески поглотят меня. Пески погубят меня. Красные пески пустыни вберут меня и не отпустят». Она запрокинула голову в скачке, задыхаясь. Солнце стояло над красной Гоби высоко в зените, его белые бесцветные лучи разогнали снеговые тучи. Мороз выдубил землю, и она, как жесть или сталь, звенела под копытом.
– Вы вооружены, Катя? – Иуда подскакал поближе. – Муж позаботился о том, чтобы у вас при себе всегда было оружие? Ну, хотя бы хороший новый кольт… или смит-и-вессон?..
– Нет. Мы как-то не подумали об этом.
– Война, везде стреляют. Мы живем внутри вечной зимней войны, Катерина Антоновна. Сколько людей убито уже. Представить страшно. Попросите Трифона дать вам револьвер. Так будет надежнее… спокойнее.
Конь Иуды, вороной масти, покосился на Катю, резко, коротко всхрапнул. Она раздула ноздри и почувствовала терпкий, чуть кисловатый, как брусника, запах конского пота. Иуда ударил шпорами по ребрам коня и, резко оторвавшись от Кати, унесся вперед.
Мать, ее похороны… Та, детская, первая встреча со смертью… Ей страшно было вспомнить умерших людей. Всех людей, с кем ее за эти два, три года столкнула взорванная изнутри, съехавшая с рельсов жизнь. Всех, кого она видела умирающими, погибающими, мертвыми рядом с собой. Упавшая под ноги ей прямо в бесконечной, изнуряющей очереди за хлебом питерская старуха… Расстрелянный городовыми мальчонка на углу Фонтанки и Невского… Обнявшиеся крепко – да так и найденные обнявшись, замерзшие, истощенные девочки-близнецы, дочки швеи Настасьи, в квартире напротив, в их с отцом доме на Литейном… Лежащие друг на друге, штабелями, трупы расстрелянных красными на вокзальной площади в Омске… Царя с Семьей убили. Лучших генералов и офицеров убили. Тьмы тем русских солдат убили. Тысячи тысяч простого народа – убили. Почему никто не убьет этого картавого человечка, этого лысого маленького раскосого бесенка, ввергнувшего страну в карнавал смертей? Поговаривали – в нем немецкая, еврейская и калмыцкая крови… Она бежала с Запада на Восток, к Трифону, от развернувшегося перед ней веера смертей, еще не понимая, что ее время уже нигде не схлопнет перед ней этот роковой черный веер, на сгибах которого тонкой японской кисточкой намалевана Старуха Смерть. Она чудом добралась до Иркутска. У нее столько раз проверяли паспорт в дороге, столько раз зыркали на нее ненавидящими глазами, хоть и документ у нее был исправен, и оделась она в дорогу попроще, да вот лицо, проклятое благородное, с тонкими царственными чертами лицо ее торжествующе выдавало. Когда поезд останавливали очередные красные дозоры во главе с комиссаром в неизменной черной свиной кожанке, она забивалась в угол купэ, закрывалась ангорским платком до бровей. И все же однажды к ней придрались, угрожали наганом: ты, барышенька недорезанная, зачем в Иркутск мотанулась?!.. а?!.. только не ври, что соленого омулька захотелось!.. а ты оттуда куда подашься?.. в Читу?.. в Кяхту?.. в Хабаровск?.. в самое пекло?!.. Не сестричкой ли милосердия в Белую Гвардию пробираешься, стервоза, а?!.. Она жалобно причитала, стараясь выговаривать попростонароднее: к мужу я, миленькие, к мужу, в Листвянке он у меня, за матерью престарелой ухаживает, при смерти мать-то… «При смерти, говоришь?.. Мать, н-да, мать это дело такое… Ну, мотри, езжай!» И, оглянувшись, будто ударяли с потягом: «У, контра!» А соседа, что трясся в грязном купэ рядом с ней, закрыв глаза, вывели в золотой шелест берез, наставили маузер, и – пулю в лоб. И она спокойно, будто в синематографе, смотрела, на упавшего на землю, как мешок, человека, на то, как кровь течет из маленькой черной дырки по переносью и виску.