— Я сыграю. Что желаете? Все, что угодно. Что хотите услышать?
— На ваше усмотрение. Еще выпейте.
— Правильно! Чуточку… чуточку выпью.
Он, шатаясь, вернулся к столу, потом снова пошел к инструменту. Сел, сгорбился, какое-то время сидел неподвижно… И вот загремели аккорды.
Меня охватил восторженный трепет. Грэффин не утратил чудесного, изумительного туше, словно в этой трясущейся развалине только руки сохранили жизнь. Пальцы быстрые, уверенные, вдохновенные. Он играл Шопена с изысканным безумием и тоской обреченного. Слева от него мерцал на свету расписной саркофаг, над ним в туманную высоту тянулись зеленые занавеси. Глупо дергался лысый затылок… Он играл долго, но страсть и нежность внезапно улетучились. Грэффин словно забыл обо всем. С сопением оглянулся, уставился в пол.
Тук-тук… Тук-тук-тук…
Он поднял голову, и я громко сказал:
— Великолепно! Сыграйте еще. Сыграйте… — почти крикнул я.
Тук, тук-тук, тук…
Грэффин встал на ноги, потащился к столу. Он теперь несколько успокоился, хотя чувствовалось, что дошел до предела, как бы съеживаясь у меня на глазах.
— Мне конец, — шепнул он. — Конец. Я… больше не могу. Он строит для меня эшафот. — Последние слова я едва расслышал, а секретарь аль-Мулька уронил голову на костлявые руки и пробормотал: — Посадите меня в тюрьму. Вы ж из полиции, посадите меня… — Неожиданно выпрямился, стукнул кулаком по столу, подняв облачко пыли. — Лучше я расскажу! Расскажу, слышите? Лучше в тюрьму пойду, чем терпеть. Он до меня не доберется. Если я расскажу, вы меня ему не отдадите, правда? Я знал одного парня. Он вместе со мной служил, был объявлен погибшим. Я… — Из глаз его выкатились смешные крупные слезы. — Я пошел под трибунал. За трусость, за дезертирство. Вранье. Собирались меня расстрелять. Война кончилась, выкинули со службы. Приехал в Париж. Узнал парня. В компании аль-Мулька… Не было дуэли. Вообще не было никакой дуэли. Аль-Мульк застрелил де Лаватера, слышите? Он его застрелил! У меня есть доказательства! — Грэффин слабо стучал по столу кулаками, глядя на меня горящими глазами, задыхаясь от потока слов. — Подойдите поближе! — махнул он рукой, и я шагнул к столу. — Я заставил аль-Мулька платить за молчание. Потом… уже здесь… узнал, как того парня звали… — И неразборчиво забормотал.
Я не смел вымолвить слово, боясь, что натянутая до предела ниточка в его мозгу оборвется и он вновь замолчит. Даже затаил дыхание.
— Вот кто такой Джек Кетч! Я взял с него пять тысяч за доказательства… Боже! Я сошел с ума! Хотел обработать его вместе с аль-Мульком. Слышите? — Грэффин отчаянно старался говорить связно, слезившиеся глаза остекленели от усилий.
Он сделал паузу, тяжело дыша.
— Аль-Мульк не знал, кто сюда… посылает посылки. Не знал, кто такой Джек Кетч…
— Кто он? — крикнул я, схватив его за плечо.
— Пустите меня! — прохрипел Грэффин с ошеломленным видом. Тонкая ниточка оборвалась.
Он потянулся за остатками виски.
— О чем это я? А! Да… Джек Кетч…
Он икнул и внезапно упал на стол в бессознательном состоянии. Голова рухнула с глухим стуком, вытянутая рука сбила бутылку, разлившееся виски собралось в лужицу. Слышалось только хрюкавшее дыхание.
Бесполезно было его тормошить, поэтому я отошел, впервые ощутив стоявший в комнате холод. Оглядел высокие зеленые стены, заледеневшие безделушки, четыре бронзовых фонаря. Предостерегающий холод пробирал меня до костей в сверхъестественной тишине. Ну ладно, за дело! Помня полученные инструкции, я пошел раздвигать шторы на окнах. Снег по-прежнему шел с молчаливым упорством. В оконном стекле отражался зеленый свет лампы и лежавшая лицом вниз голова Грэффина на подложенной руке. Следил ли кто-нибудь, слышал ли кто-нибудь, как я совершаю все эти пустые последние приготовления?
— Спокойной ночи, лейтенант, — отчетливо проговорил я, хлопнул его по плечу, козырнул, ушел в тень. У дверей в коридор, который шел к холлу, остановился, тихонько подтащил стул, сел в глухом мраке спиной к запертой двери, держа в поле зрения две другие.
Я заступил в дозор. Слишком поздно пожалел, что не надел свитер или теплое пальто. В шелковом халате было адски холодно. Я устроился в максимально удобной позе и принялся ждать…
Ни звука не доносилось с Сент-Джеймс-стрит, кроме рокота одиноких, проезжавших мимо машин. Ровно тикали мои часы. Время от времени шевелился и бормотал Грэффин. Виднелась его голова, блестевшая под зеленой лампой. Пол, выложенный квадратными мраморными черно-белыми плитками. Темно-зеленый ковер. Слева от меня черный мраморный камин, четыре синие вазы, красочный «Суд над душами». Тянувшиеся ввысь полки. Золоченые шкафчики. Три окна с рамами, понемногу заносимыми снегом; в стеклах слабое отражение комнаты. Тик-тик, тик-тик — тикали мои часы. Тик-тик, тик-тик. Тьма за окнами. Пилгрим… Не спит ли Пилгрим? Знает ли, что творится в его театре марионеток? Пилгрим, Колетт Лаверн… Луч прожектора высветил ее роскошное тело. Выключаем его! Доллингс, Маунт-стрит, Шэрон… Шэрон, Средиземное море, руки Шэрон, медленный теплый сон… Сон, Макбет, готовый к убийству… Убийство… Аль-Мульк…
Мысли бежали по кругу, как белка в колесе. Убийство — аль-Мульк, аль-Мульк — убийство… Словно маятник… не позволяющий спать… Макбет, принужденный к убийству… Тик-тик, тик-тик…
Медленно тянулись часы, я совсем потерял чувство времени. Пропорции комнаты искажались под пристальным взглядом, однообразно дробившийся мир утрачивал всякий смысл. Бронзовые фонари покачивались на цепях взад-вперед; черная гранитная Хатор[26] на одном позолоченном шкафчике склоняла набок голову. Мало-помалу каждый предмет оживал, вроде аттракционов в увеселительном парке, в зеленом свете лампы закружились призраки, рука фокусника ловко метала карты. На картах мелькали лица аль-Мулька, Грэффина, Пилгрима, Шэрон, Толбота, сэра Джона, Жуайе, Доллингса. «Выбирайте карту, леди и джентльмены, выбирайте убийцу…»
Я встрепенулся, одолеваемый сном. Судорога больно пронзила руки и ноги, комната снова четко предстала перед глазами.
Кто-то шел по лестнице.
Тиканье часов слилось с тяжелым биением сердца. Который час? Неужели я заснул?
Кто-то шел по лестнице.
Руки онемели от холода, меня била дрожь. Я полез в жилетный карман, всмотрелся затуманенным взглядом в светящийся часовой циферблат. Половина третьего. Неужели я спал? Половина третьего, призрачный утренний час, когда даже воздух обретает непривычный привкус, когда царит не столько сонная, сколько мертвая тишина.
Вкрадчивые, мягкие, но явственные шаги поднимались из глубин. Останавливались на каждой площадке, как будто шагавший прислушивался. Это шел Джек Кетч.
Боже всевышний! Я забыл отпереть дверь! Надо, чтобы он свободно вошел, схватил Грэффина, тогда грянет свисток… Медленные шаги сводили с ума, но давали мне время. Я тихо поднялся, поспешил по мягкому ковру к двери на черную лестницу. Ног под собой не чуял, полный страшного возбуждения. От дуновения сквозняка из-под двери лодыжки покрылись гусиной кожей. Тихо-тихо в гулкой тишине я повернул в замке ключ. Шаги приближались, слышалось даже шарканье по пыльным лестничным ступеням. Стоя лицом к двери, я юркнул направо в тень занавешенных полок. Пусть увидит беспомощно лежавшую на столе жертву.
Шаги остановились. Фантазия до того разыгралась, что я даже слышал за дверью дыхание, до боли стискивая пистолет. Грэффин глухо забормотал во сне, свободная рука его упала со стола…
Раздался тихий настойчивый стук в дверь.
Тишина. Обезображенная зеленым светом комната закружилась в рокочущей тишине. Стук повторился — сладостный паучий призыв, тихо уговаривавший открыть.
Дверная ручка начала поворачиваться.
Глава 17
Лицо убийцы
Я поднял автоматический пистолет; прижавшись к полкам, поднес к губам свисток. Я чувствовал страшный холод, немыслимую отвагу и необычайную ясность мысли. Пауза. Заходи, черт тебя побери! Заходи! Одинокий выстрел, свисток… Заходи! Глухой раскатистый барабанный бой… Это конец, Джек Кетч, и ты это знаешь. Все замерло, ручка больше не поворачивалась. Буквально несколько минут я неотрывно смотрел на нее. Мне до сих пор снится эта фарфоровая дверная ручка. Почему он медлит? Стоит и прислушивается на лестничной площадке? Может быть, его насторожил просто шорох моего рукава, задевшего штору, или тиканье часов? Я сыпал проклятиями, до боли стиснув зубы. Волнение стократ нарастало, храбрость таяла… Если он вскоре не шевельнется…