Было уже почти утро, когда мы проводили француза и священника до дверей их домов, и с верхних ступеней своего крыльца я видел, как дядя и Барри, с трудом ступая, отправились к своим постелям. Мои ноги болели от усталости, но заснуть я не мог. Из темноты комнаты на меня пристально смотрели глаза оскорбленной моим поведением Фелиции, те глаза, какими я их запомнил в тот самый момент, когда пастор Сэквил ворвался с улицы в холл дядиного дома. Еще более ужасным было воспоминание о ее снисходительной иронической усмешке, с какой девушка выслушивала мои насмешки над ее благосклонным вниманием к французу, которого он был удостоен несколькими минутами перед этим. Весь тот день я говорил себе, что с радостью готов умереть за эту девушку, а на поверку моя любовь оказалась такой слабой, что не выдержала даже случайного испытания дружбой. И в тот момент я выглядел негодяем, или, хуже того, дураком. Пусть я был беден, но у меня был свой дом; моя работа давала мне средства держать слугу и одеваться настолько хорошо, насколько того требовало мое общественное положение; я мог рассчитывать на продвижение по службе настолько успешное, насколько я заслуживал того перед дядей; и Фелиция, завоюй я ее любовь, с радостью разделила бы со мной те небольшие житейские удобства, какие я смог бы ей предложить. В этом я был уверен. А я пренебрег этой возможностью и повел себя подобно отчаявшемуся изгою только потому, что девушка была учтива и любезна с гостем нашего дяди и сдержанно отнеслась к моему предложению позволить мне быть ее поклонником!
Конечно, я был убежден, что наши отношения с Фелицией погибли навсегда. Все кончено в двадцать два года! Но перед тем как забыться во сне, я нашел оправдание своему поражению в последнем аргументе сознания – в благородном самоотречении. Мой дядя знал не хуже меня, что Фелиция достойна стать женой мужчины самого высокого общественного положения. Следовательно, вправе ли был я становиться препятствием для ее брака с богатым человеком, знатность которого могла бы подарить ей то положение в свете, которого она достойна?
Поэтому, когда эсквайр Киллиан навестил меня утром следующего дня, я, заканчивая свой поздний завтрак, находился в отнюдь не самом гостеприимном состоянии духа. Янки до мозга костей, эсквайр пользовался среди жителей Нью-Дортрехта репутацией активного и пристрастного защитника прав первых поселенцев – немцев и англичан, – на которые посягал тот поток практичных, жестоких и энергичных авантюристов, которые хлынули в страну через Беркшир после французской революции и уже успели занять в ней господствующее положение благодаря своей куда большей активности и предприимчивости. Честность, ум и мягкий юмор эсквайра Киллиана привлекли к нему и сделали его друзьями моего дядю и пастора Сэквила; и естественно, что и остальные жители нашего городка последовали их примеру. Худой, аскетичный, до аффектации склонный к нравоучительности, он казался таким смешным и нелепым для тех, кто был слишком изощрен в житейских мелочах и в то же время достаточно невежествен, чтобы не понимать, насколько важны для успеха личных дел жителя небольшого городка услуги хорошего адвоката.
Поэтому с тех пор, как я вернулся из прерванного путешествия по Европе, его скучные и серьезные познания, претендующие на особую значимость, вызывали во мне легкое презрение. И я не предполагал, что эсквайр Киллиан догадывается об этих моих чувствах, пока не уловил острые и язвительные нотки в его голосе, когда он принес мне свои извинения за прерванный его появлением завтрак и вообще за то беспокойство, которое причиняет людям его деятельность провинциального адвоката.