— Вы любите историю?
Он вздохнул так глубоко, что чуть не сдул меня с места.
— А кто-то стал лучше, счастливее оттого, что ее знал?
— Демагогия лентяя… Прошлое помогает человеку понимать будущее, конструировать настоящее…
Барсов хмыкнул, сморщив короткий нос.
— Вы фантастику уважаете?
— Уважаю.
— Вот бы проводить уроки во время мертвого часа, представляете, мы спим, вы рассказываете, и все само на корочку записывается…
Лицо его стало мечтательным, как у малыша, который выдувает мыльные пузыри через соломинку…
С тех пор он изредка начал ко мне захаживать, сначала за книгами, а потом с разговорами о жизни. Очень у него были своеобразные суждения! В книгах на него не действовал авторитет предисловия или послесловия, он ничто не принимал на веру. Увлекаясь, споря, преображался, младенчески розовое лицо твердело, пухлые губы сжимались упрямо и решительно, а лукавые глаза становились высокомерно холодными, как у диких птиц.
Ближе всего он был с крошкой Моториным, угрюмым и нервным мальчиком, которого, кажется, ничто не интересовало, кроме тряпок и девочек. Он не просто плохо учился, а с откровенным отвращением. Его желчное лицо теплело только в разговоре с Барсовым. Моторин даже хорошел, оттаивая от постоянного раздражения.
Одно время Барсов стал частенько нависать над партой Глинской, как баобаб, но она быстро его отрезвила. С этой язвительной, языкатой и колючей девочкой никто долго дружить не мог, она страдала такой принципиальностью, что портила жизнь и себе и другим, не желая ничего никому прощать.
Мои отношения с Барсовым дали неожиданную трещину в конце десятого класса, когда он сорвал доклад. Тогда я назвала его в классе трусом, заявив, что он больше для меня не существует.
Мой взрыв дался мне самой довольно болезненно, меня трясло потом так, что я принимала в учительской корвалол, но и Барсов мучился. Он пытался целый месяц привлечь мое внимание на уроке, часто поднимал руку, задавал вопросы, но я с ним не сказала ни единого слова до самых экзаменов на аттестат зрелости.
Мне хотелось, чтоб хоть раз в жизни ему стало тяжело, чтоб он ощутил: жизнь — не одни только удовольствия, за все приходится в ней расплачиваться, за легкомыслие в первую очередь.
Он дулся на меня долго, на выпускном вечере не подошел, не поздоровался, но месяца через три явился домой, смущенный, слегка растерянный. Он не извинялся, не произносил жалких слов, сообщил, что поступил в геологический, а потом продолжал забегать от случая к случаю, веселый, жизнерадостный, ни к чему всерьез не относящийся…
Как-то я сказала, что ему все слишком легко достается, он отстраняет все сложности жизни, даже друзей, даже любовь. Барсов усмехнулся, хмыкнул, а через день принес мне свой старый школьный дневник, как «реабилитационное сочинение».
Я листала страницу за страницей, многое вспоминалось, о многом я даже не подозревала. Крупный, размашистый почерк, юмор, ирония, но за всеми строчками все тот же человек, который светил отраженным светом чужих чувств, но сам ничего глубоко не испытывал…
Я не смогла скрыть жалость. Талантливый, сильный и такой ущербный! Даже первое настоящее чувство прошло у него как бы по касательной, он и понимал, что мимо пролетела Жар-птица, и не сделал малейшей попытки ее удержать…
Мне стало неспокойно за его будущее, я почему-то чувствовала и свою вину. Точно он тонул у меня на глазах, а я не бросилась ему на помощь, не умея плавать…