Выбрать главу

Отрок сжался в прыжок

к амбразуре прижаться.

Для того я рожден

под хрустального синью,

чтоб транслировать звон

небосклонов России.

Да не минет нас чаша

Чрезвычайного Часа.

Портрет Плисецкой

* * *

В ее имени слышится плеск аплодисментов. Она рифмуется с плакучими лиственницами, с персидской сиренью, Елисейскими полями, с Пришествием. Есть полюса географические, температурные, магнитные. Плисецкая – полюс магии. Она ввинчивает зал в неистовую воронку своих тридцати двух фуэте, своего темперамента, ворожит, закручивает: не отпускает. Есть балерины тишины, балерины-снежины – они тают. Эта же какая-то адская искра. Она гибнет – полпланеты спалит! Даже тишина ее – бешеная, орущая тишина ожидания, активно напряженная тишина между молнией и громовым ударом. Плисецкая – Цветаева балета. Ее ритм крут, взрывен.

* * *

Жила-была девочка – Майя ли, Марина ли – не в этом суть. Диковатость ее с детства была пуглива и уже пугала. Проглядывалась сила предопределенности ее. Ее кормят манной кашей, молочной лапшой, до боли затягивают в косички, втискивают первые буквы в косые клетки; серебряная монетка, которой она играет, блеснув ребрышком, закатывается под пыльное брюхо буфета. А ее уже мучит дар ее – неясный самой себе, но нешуточный.

«Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший – сер!

Где вдохновенье хранят, как в термосе!

С этой безмерностью в мире мер?!»

Каждый жест Плисецкой – это исступленный вопль, это танец-вопрос, гневный упрек: «Как же?!» Что делать с этой «невесомостью в мире гирь»? Самой невесомой она родилась. В мире тяжелых, тупых предметов. Самая летящая – в мире неповоротливости.

* * *

Мне кажется, декорации «Раймонды», этот душный, паточный реквизит, тяжеловесность постановки кого хочешь разъярит. Так одиноко отчаян ее танец. Изумление гения среди ординарности – это ключ к каждой ее партии. Крутая кровь закручивает ее. Это не обычная эоловая фея –

«Другие – с очами и с личиком светлым,

А я-то ночами беседую с ветром.

Не с тем – италийским

Зефиром младым, –

С хорошим, с широким.

Российским, сквозным!»

Впервые в балерине прорвалось нечто – не салонно-жеманное, а бабье, нутряной вопль. В «Кармен» она впервые ступила на полную ступню. Не на цыпочках пуантов, а сильно, плотски, человечьи.

«Полон стакан. Пуст стакан.

Гомон гитарный, луна и грязь.

Вправо и влево качнулся стан –

Князем цыган. Цыганом – князь!»

Ей не хватает огня в этом половинчатом мире.

«Жить приучил в самом огне.

Сам бросил в степь заледенелую!

«Вот что ты, милый, сделал мне!

Мой милый, что тебе я сделала?»

Так любит она.

В ней нет полумер, шепотка, компромиссов. Лукав ее ответ зарубежной корреспондентке.

– Что вы ненавидите больше всего?

– Лапшу!

И здесь не только зареванная обида детства. Как у художника, у нее все нешуточное. Ну да; конечно, самое отвратное – это лапша, это символ стандартности, разваренной бесхребетности, пошлости, склоненности, антидуховности. Не о «лапше» ли говорит она в своих записках: «Люди должны отстаивать свои убеждения... ...только силой своего духовного «я». Не уважает лапшу Майя Плисецкая! Она мастер.

«Я знаю, что Венера – дело рук.

Ремесленник – я знаю ремесло!»

* * *

Балет рифмуется с полетом. Есть сверхзвуковые полеты. Взбешенная энергия мастера – преодоление рамок тела, когда мускульное движение переходит в духовное. Кто-то договорился до излишнего «техницизма» Плисецкой, до ухода ее «в форму». Формалисты – те, кто не владеет формой. Поэтому форма так заботит их, вызывает зависть в другом. Вечные зубрилы, они пыхтят над единственной рифмишкой своей, потеют в своих двенадцати фуэте. Плисецкая, как и поэт, щедра, перена-

Pages 146-147 missed.

Язык – орган звука? Голос? Да нет же; это поют руки и плечи, щебечут пальцы, сообщая нечто высочайше важное, для чего звук груб. Кожа мыслит и обретает выражение. Песня без слов? Музыка без звуков. В «Ромео» есть мгновение, когда произнесенная тишина, отомкнувшись от губ юноши, плывет, как воздушный шар, невидимая, но осязаемая, к пальцам Джульетты. Та принимает этот материализовавшийся звук, как вазу, в ладони, ощупывает пальцами. Звук, воспринимаемый осязанием! В этом балет адекватен любви. Когда разговаривают предплечья, думают голени, ладони автономно сообщают друг другу что-то без посредников. Государство звука оккупировано движением. Мы видим звук. Звук – линия. Сообщение – фигура. Параллель с Цветаевой не случайна. Как чувствует Плисецкая стихи! Помню ее в черном на кушетке, как бы оттолкнувшуюся от слушателей. Она сидит вполоборота, склонившись, как царскосельский изгиб с кувшином. Глаза ее выключены. Она слушает шеей. Модильянистой своей шеей, линией позвоночника, кожей слушает. Серьги дрожат, как дрожат ноздри. Она любит Тулуз-Лотрека. Летний настрой и отдых дают ей библейские сбросы Севана и Армении, костер, шашлычный дымок. Припорхнула к ней как-то посланница элегантного журнала узнать о рационе «примы». Ах, эти эфирные эльфы, эфемерные сильфиды всех эпох! «Мой пеньюар состоит из одной капли шанели». «Обед балерины – лепесток розы»... Ответ Плисецкой громоподобен и гомеричен. Так отвечают художники и олимпийцы. «Сижу не жрамши!» Мощь под стать Маяковскому. Какая издевательская полемичность!