Выбрать главу

Только, может, травим себя?

Полыхают снега нарядные,

Сапоги на мне и тужурка,

Что же пляшет прицел мой, Юрка?

Юрка, в этом что-то неладное,

Если в ужасе по снегам

Скачет крови

живой стакан!

Страсть к убийству, как страсть к зачатию,

Ослепленная в зловещая.

Она нынче вопит: «Зайчатины!»

Завтра взвоет о человечине...

Он лежал посреди страны,

Он лежал, трепыхаясь слева,

Словно серое сердце леса,

Тишины.

Он лежал, синеву боков

Он вздымал, он дышал пока еще,

Как мучительный глаз, моргающий,

На печальной щеке снегов.

Но внезапно, взметнувшись свечкой,

Он возник.

«Охмуряет», – стрелявший схаркнул.

И беззвучно плакал пацан...

Возвращались в ночную пору.

Ветер рожу драл, как наждак.

Как багровые светофоры,

Наши лица неслись во мрак.

1964

Тишины!

Тишины хочу, тишины...

Нервы, что ли, обожжены?

Тишины...

Чтобы тень от сосны,

щекоча нас, перемещалась,

холодящая, словно шалость,

вдоль спины, до мизинца ступни,

тишины...

звуки будто отключены.

Чем назвать твои брови с отливом?

Понимание –

молчаливо.

Тишины.

Звук запаздывает за светом.

Слишком часто мы рты разеваем.

Настоящее – неназываемо.

Надо жить ощущением, цветом.

Кожа тоже ведь человек,

с впечатленьями, голосами.

Для нее музыкально касанье,

как для слуха – поет соловей.

Как живется вам там, болтуны,

чай, опять кулуарный авралец?

Горлопаны не наорались?

Тишины...

Мы в другое погружены.

В ход природы неисповедимый.

И по едкому запаху дыма

мы поймем, что идут чабаны.

Значит, вечер. Вскипает приварок.

Они курят, как тени тихи.

И из псов, как из зажигалок,

светят тихие языки.

Из «Озы»

Ты сегодня, 16-го, справляешь день рождения в ресторане «Берлин». Зеркало

там на потолке.

Из зеркала вниз головой, как сосульки,

свисали гости. В центре потолка нежный, как вымя, висел розовый торт с

воткнутыми свечами.

Вокруг него, как лампочки, ввернутые в

элегантные черные розетки костюмов,

сияли лысины и прически. Лиц не было

видно. У одного лысина была маленькая, как дырка на пятке носка. Ее можно было закрасить чернилами.

У другого она была прозрачна, как спелое

яблоко, и сквозь нее, как зернышки,

просвечивали три мысли (две черные

и одна светлая – недозрелая).

Проборы щеголей горели, как щели в копилках.

Затылок брюнетки с прикнопленным прозрачным нейлоновым бантом полз,

словно муха по потолку.

Лиц не было видно. Зато перед каждым,

как таблички перед экспонатами, лежали бумажки, где кто сидит.

И только одна тарелка была белая, как

пустая розетка.

«Скажите, а почему слева от хозяйки пустое место?»

«Генерала, может, ждут?», «А может, помер кто?»

Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.

Изящные денди, подходящие тебя поздравить, спотыкаются об меня, царапают вилками.

Ты сидишь рядом, но ты восторженно чужая, как подарок в целлофане.

Модного поэта просят: «Ах, рваните чегото этакого! Поближе к жизни, не от мира сего... чтобы модерново...»

Поэт подымается (вернее, опускается, как