Этим утром я посетил консула и адвоката; к последнему вернулся и после обеда, чтобы подписать кое-какие бумаги, доверенность на продажу имущества и оплату долгов. Я попросил его также продать с аукциона картины, мебель и все, что оставалось в квартире, а вырученную от продажи сумму считать своим гонораром. В квартире осталось почти все, я взял с собой один лишь чемодан, уложив в него кое-что из одежды и единственную имевшуюся у меня фотографию Леды. Сейчас я схожу в свою конуру и покажу ее тебе. Ты убедишься, что я не преувеличивал, Леда действительно хороша; жаль только, она на втором плане и немного смазана; впереди и особенно отчетливо на снимке вышла кошка.
Вот так, не дав себе времени на раздумья, я вошел в самолет, сел, принял таблетку от головокружения и крепко заснул; проснулся я уже в аэропорту. Там меня встречали местные власти с музыкой; затем мы все вместе поехали к президенту, чтобы поднять там бокал во имя процветания республики, а после того возложить венок на могилу Отца Отечества; наконец меня привезли в музей и оставили одного. Там я очнулся, там начались мои горести.
Вид этих картин и статуй обращает человека к мыслям о себе самом, и я постепенно понял, где я, что сделал, что оставил позади. Не по своей воле, а по стечению непредвиденных обстоятельств я бросил Леду, ничего не зная о ее судьбе. В Лондоне я не читал газет; оглушенный известием о мошенничестве Коломбатти и мыслями о поездке в Африку, я занял те несколько часов, что у меня были, формальностями и хлопотами и, хотя это покажется невероятным, даже не проверил утверждение лозаннского портье, будто никто не погиб при пожаре в отеле «Руаяль». Сомнения напали на меня в день приезда сюда. Сомнения в том, жива ли Леда, действительно ли я видел ее с мужчиной и, наконец, что же важнее — обман или сама любовь. Добавь ко всему этому, что я не мог вернуться в Англию, что я был связан контрактом, и ты поймешь, в каком настроении бродил я по моим залам с картинами конкретивистов, фигуративистов и прочих художников. Я смотрел на полотна, как осужденный — на стены камеры; нет ничего странного, что я возненавидел их.
Я сказал тебе, что очнулся, но то было лишь пробуждение во сне. Прошло немало времени, пока все вокруг обрело некоторую реальность. Ты не поверишь, но сейчас, вспоминая те первые дни, я представляю свои комнаты в левом крыле музея, хотя знаю, что они находились в правом. Никто, наверно, о том не догадывался, но я жил в состоянии бреда, ожидая бог знает чего. Во всяком случае, я был поражен, когда однажды утром нашел на письменном столе телеграмму на мое имя. Я открыл ее и прочел: «Лавиния погибла при пожаре. Я очень одинока. Телеграфируй до востребования, едешь ли ты сюда или я туда. Леда».
Прочтя телеграмму, я понял, что в одном мои сомнения были необоснованны. Очевидно, что Леда не умерла, иначе получалось несоответствие. А если говорить о доказательствах ее любви, то одно из них, лежащее передо мной, было совершенно невероятно. И не потому, что мне вспоминался эпизод в Эвиане; всегда, с самого начала, мне казалось удивительным, что Леда любила меня. Вдумаемся же как следует: это был факт поразительный, но реальный, счастливое обстоятельство, возникшее отнюдь не благодаря каким-то моим заслугам, а лишь волею случая.
Конечно, в Лондоне уже ни для кого не было секретом мошенничество Коломбатти и мое банкротство, значит, Леда была готова принять бедняка или следовать за ним в Африку. Я знаю, есть женщины, которые живут минутой, проживают не жизнь, а ряд минут, словно начисто забывают о прошлом и не верят в будущее; такие женщины сжигают ради нас корабли, но это отнюдь ничего не значит, потому что, когда приходит время, они пускаются вплавь; однако было бы несправедливо включать Леду в их число. Для подобных поступков необходимо какое-то умственное затмение, пусть даже преднамеренное, а я не знал ума яснее, чем у этой молодой женщины. Я же, напротив, был в совершенном смятении. К примеру, я истолковал телеграмму как дар судьбы, переносивший всю ситуацию в иное, магическое измерение. Не соответствовать этому измерению, не повиноваться буквально, послать вместо телеграммы объяснительное письмо означало потерпеть полное фиаско.
Однако ты понимаешь, что не каждому дано стать выше трудностей и преимуществ практической жизни. Передо мной был узел, предстояло разрубить его — но как? Любое объяснение выходило за рамки телеграммы. Прежде всего надо было рассеять какие-либо сомнения Леды относительно моих материальных обстоятельств. Я был полностью разорен, превратился в бедняка, и наша жизнь в Европе уже не могла бы протекать так, как прежде. Потом нужно было объяснить ей, что меня связывает контракт. В течение года я не сумею получить паспорт. Мне не дадут сбежать, а попытайся я это сделать, возможно, меня арестуют. Наконец, я должен описать ей страну. Как бы ни велика была ее самоотверженность, здесь она так соскучится, что от одного этого возненавидит меня. Три-четыре экскурсии, а потом ей останется лишь спиртное и, что еще вероятнее, чернокожие любовники. Какими словами растолковать ей все это, чтобы ей не показалось, будто я отговариваю ее? Всю субботу и воскресенье я писал письмо, рвал его, писал заново. Наконец отправил его и принялся ждать. Я ждал телеграммы, письма, появления самой Леды. Ждал долгие дни и долгие ночи, сначала спокойно, но уже очень скоро — в большой тревоге. На первых порах уверенный в Леде, потом я стал колебаться, не обидел ли ее, потом недоумевал, а потом испугался. Тогда я послал телеграмму: «Пожалуйста, телеграфируй, едешь ли ты сюда или я туда». Как бы я поступил, если бы Леда ответила, что ждет меня? Не знаю. Она так не ответила. Она никак не ответила. Я прождал еще немало дней, и наконец ответ пришел в виде письма, написанного, на первый взгляд, Лединым почерком, но за подписью Аделаиды Браун-Сикуорд. Значит, эта кузина Аделаида Браун-Сикуорд все-таки существовала. Сейчас я схожу за письмом и покажу тебе. Я читал его, ничего не понимая. Я спрашивал себя, почему Леда не написала сама. Письмо, участливое и твердое, дышало упреком. Ослепленный эгоизмом, утверждала кузина, я не сумел оценить безграничную любовь Леды. Все мужчины одинаковы, ради самолюбия они жертвуют любовью. Следующая фраза больно ранила меня, ибо в ней заключалась правда: если однажды Леда поддалась слабости, то, наказывая ее, я был слишком жесток. Я бросил ее в Эвиане. Я даже не поинтересовался, пережила ли она пожар, и улетел в Лондон. На следующий день Леда, вернувшись, обнаружила, что я уехал в Африку. Едва лишь узнав мой адрес, она немедленно телеграфировала мне. Я не ответил ей телеграммой; я послал письмо, и не сразу. В эти дни отчаяние Леды достигло предела. Бедняжка не могла притворяться. Родители и муж видели ее мучения и, возможно, догадывались о причине, но теперь это уже неважно, потому что однажды утром — словно отказываясь верить, я перечел этот абзац несколько раз, выходя с почты (она ходила на почту утром и вечером узнавать, есть ли что-нибудь до востребования), она, видимо, стала переходить улицу, не заметив приближавшегося грузовика, — свидетели говорят, что она бросилась под колеса, — и вот так нелепо оборвалась ее жизнь.