— Где они продаются? — спросил я у одного прохожего, по виду истинного подданного Британского содружества.
— Где угодно, — ответил он по-английски. — Прямо здесь.
До меня донеслись звуки бравурного марша. Вдали я увидел кучку людей и недолго думая направился туда через небольшую площадь, обходя буйно цветущие клумбы. С примитивного мостика, переброшенного через ручей, который петлял среди искусственных скал, лужаек и кустов, я взглянул на зеленую мутную воду в желтоватых пузырях. «Это не для меня, — подумал я. — Слишком много змей, слишком много цветов, слишком много болезней. Какой ужас, если что-то вдруг затянет тебя и ты останешься тут навсегда». Я быстро продолжил путь. Военный оркестр, грохоча барабанами и тарелками — особенно бросались в глаза белые гамаши музыкантов, — наяривал марш перед чьим-то неприметным бюстом. «Самое лучшее вернуться на корабль, — подумал я, — и улечься на диван с книжкой Райдера Хаггарда, найденной в читальном зале».
И вот тут я заколебался: мне показалось, что я то ли увидел, то ли припомнил своего друга Веблена. Конечно, в этом городе, выросшем среди тропического леса, на этих шумных улицах, переменчивых и неуловимых, как узоры калейдоскопа, под горячечным солнцем человеку может привидеться что угодно, но Британец Веблен был здесь наименее уместен. «Кто-кто, но только не он, — сказал я себе. — Я просто вспомнил о нем; немыслимо, чтобы он очутился тут». Я хотел вернуться на корабль, но оказалось, я не совсем представляю, в какую сторону идти. Я огляделся в поисках полицейского. Один стоял неподалеку — форма висела на нем так свободно, что казалась маскарадным костюмом, взятым напрокат, — но был совершенно недосягаем: с обеих сторон его омывал быстрый поток машин.
— Порт? — спросил я у продавца газет.
Он непонимающе посмотрел на меня. Какие-то девочки — а может быть, женщины и к тому же проститутки, — смеясь, указали мне дорогу. Одна лишь мысль, что я возвращаюсь на пароход, придала мне бодрости. Пройдя каких-нибудь четыреста метров, я поравнялся с кинематографом, облепленным афишами; они извещали, что здесь идет «Большая игра»[4]. Несколько минут назад я прошел бы мимо — по правде сказать, на площади я испугался. Наверное, я был не совсем здоров, иначе отчего приписывать тропикам свойство безвозвратно заглатывать намеченные жертвы, в число которых я почему-то включил себя.
Теперь, вновь став нормальным человеком, я рассмотрел афиши и даже разволновался, увидев, что как раз сегодня тут показывают старый, первый вариант «Большой игры», в которой снимались Франсуаза Розе, Пьер Ришар, Вильм, Шарль Ванель. Я сравнил себя с библиофилом, случайно находящим в жалкой книжной лавчонке драгоценное издание, за которым охотился так давно. По какой-то загадочной причине, а может быть, оттого, что в кругу близких друзей этот вариант видел я один, на протяжении многих лет само название фильма служило мне последним, сногсшибательным доводом в наших разговорах. Если меня хотели вытянуть вечером в кино, я заносчиво вопрошал: «Вы хотите сказать, что это не хуже «Большой игры»?» Когда появился новый вариант, признаюсь, я вышел из себя, разбранил картину, возможно не лишенную достоинств, и не раз упоминал ее как пример полной деградации всего и всех.
Сеанс начинался в половине седьмого. Хотя еще не было и пяти, меня подмывало подождать: ведь я забыл почти весь сюжет этого фильма, составлявшего одно из самых светлых моих воспоминаний (иные заметят, что жизнь того, кто среди лучших своих воспоминаний называет кинофильм, предстает в несколько странном свете; что ж, они правы). Все еще колеблясь, остаться или уйти, я двинулся дальше и поравнялся с другим кинотеатром, называвшимся «Мириам». Там показывали картину, в которой, если судить по афишам, шла речь о бедняках, старых пальто, швейных машинах и ссудной кассе. Меня уже вновь обуяла любознательность туриста; разглядывая все вокруг, я обратил внимание на необычную деталь: в здании было две двери, одна, центральная, вела в кинотеатр, вторая, боковая, — в маленькое кафе. Меня опять томила жажда; я вошел, уселся за мраморный столик и, когда — очень не скоро — ко мне подошли, попросил мятную настойку. В стене налево от меня темнел вход в зал, кое-как прикрытый шторой из зеленого потертого бархата. Штора то и дело шевелилась, пропуская женщин, по большей части чернокожих — они входили в зал одни, чтобы выйти в сопровождении мужчин. У стойки, справа от меня, две-три женщины болтали с попугаем, а он не к месту отвечал им хриплыми воплями. В дальнем конце бар переходил в чистенький дворик, вымощенный оранжевой плиткой и огороженный темно-красными стенами с рядами узких дверей; на каждой виднелся эмалированный овал с номером. Между столиками бродил тихий человек с лейкой в руках — очевидно, садовник, — в широченной соломенной шляпе, синем холщовом костюме и шлепанцах; он поливал шаткие доски пола, и они из серых и пыльных становились черными. Честно говоря, здешняя мятная настойка оказалась куда хуже той, что я пил на пароходе.