— Ни дать ни взять сцена из романа. Хочешь услышать мою историю?
— Еще бы, Веблен!
— Тогда, — продолжал он, — ты, как это водится в романах, закажешь мне рюмку, и я, постепенно пьянея, расскажу о себе.
— Что тебе заказать? — спросил я, подозвав официанта.
— Мне все едино.
Он помолчал, глядя на меня. Официант принес бутылку и стакан.
— Оставить? — спросил он на своем языке.
— Оставь, — ответил Веблен.
Я взял бутылку и поднес горлышко к носу. На меня пахнуло спиртом; запах казался то сладковатым, то горьким; я рассмотрел этикетку: на ней был изображен пейзаж с горами, покрытыми снегом, луна и паук в паутине; «Сильваплана», — прочел я.
— Что это?
— Здешнее пойло, — ответил Веблен. — Тебе его не рекомендую.
— Может, переменить?
— И не думай. Мне все едино, — повторил он. — История эта началась в Эвиане года три назад. Или чуть раньше, в Лондоне. В то время мне улыбалось счастье, и Леда любила меня. Ты знал о моем романе с Ледой?
— Нет, — отозвался я, — не знал.
Мой ответ не слишком порадовал его.
— Я познакомился с ней в Лондоне на балу. Она сразу же ослепила меня, и, глядя на ее длинные белые перчатки, я сказал ей, что она лебедь — не стоило бы рассказывать тебе эти глупости, — а оказалось, что она Леда. Она не поняла меня, но рассмеялась. Поверь, на балу она была самой молодой и самой прелестной. Какими словами ее описать? Безукоризненно одетая и воспитанная; тугие белокурые локоны и голубые глаза. Она сама открыла мне пределы своего совершенства — у нее были грязные колени. «Когда я мою их или надеваю лучшее нижнее белье, мне не везет с мужчинами». (Правда, говорила она в высшей степени прямолинейно.) Характер у нее был беспечный. Я не знал другой женщины, кого так веселила бы жизнь. Нет, неверно, не жизнь вообще, а ее жизнь, ее связи, ее обманы. Все ее помыслы были прежде всего сосредоточены на себе. На книги ей не хватало терпения, и в том, что зовется культурой, она ничего не смыслила; но не надо думать, что она была дурочкой. Меня, по крайней мере, она постоянно обводила вокруг пальца. В своем деле она была специалисткой. Ее занимало все, что касалось любви, любовных связей, мужского и женского самолюбия, обманов и интриг, того, что люди говорят и о чем умалчивают. Знаешь, слушая ее, я вспоминал Пруста. В шестнадцать лет ее выдали замуж за старого австрийского дипломата, человека образованного, хитрого и недоверчивого, которого она обманывала без малейшего труда. Похоже, тот верил, что берет себе в дом нечто вроде котенка, и с самого начала вел себя с ней по-хозяйски, старался воспитывать ее и направлять, а она с самого начала делала вид, что слушается его во всем, и обманывала, как могла. Ее родители считали, что мужу не под силу противостоять Леде в этой войне (его дело — подчинить ее себе, ее дело — вывернуться, сбросить путы), и сторожили ее, словно еще двое ревнивых мужей. Но не думай, что эти обстоятельства влияли на ее веселость или на ее привязанность к родителям и к австрийцу. Она всех любила и всем лгала. Радостно и азартно изобретала она хитрые, запутанные проделки.
В начале нашего романа, перед тем как познакомиться с ее мужем (потом я немало виделся с ним), я как-то вечером спросил ее: «Он ничего не заподозрит? Ведь нас постоянно встречают вместе». «Не беспокойся, — ответила она. — Мой муж принадлежит к тем людям сугубо мужского склада, которые хорошо разбираются в женщинах, но не помнят ни одного мужского лица, потому что просто не видят их».
Помимо ее красоты, ее молодости, прелести и ума (ограниченного, но удивительно тонкого, куда более проницательного, чем мой) меня зачаровывало невероятное, но не раз подтвержденное обстоятельство: она была в меня влюблена. Она рассказывала мне обо всем, ничего не скрывала, словно была уверена — я уважал ее, признавал зрелость ее суждений, не позволял себе сомневаться (и все же немного сомневался в ней), — словно была уверена, что никогда не направит против меня этот сложный механизм затейливых обманов. Я благословлял судьбу за удивительный и щедрый дар и однажды ночью, в некоем опьянении любовью и тщеславием, сказал ей: «Даже если бы ты обманула меня, я все равно бы тобой восхищался». Самым искренним образом верил я, что умею смотреть на жизнь философски. С другой стороны, любая ложь Леды была забавна и изящна.
— Я забыл про Лавинию, — сказал Британец Веблен, поглаживая кошку, лежавшую у него на коленях. — У Леды была кошечка, обыкновенная домашняя кошка с очень мягкой шерсткой, белая в светло-коричневых и черных пятнах; мордочка как бы составлена из двух половин, черной и белой. Словом, обычная кошка из бедняцких кварталов, но душа у нее была Ледина. Ты не представляешь, как они походили друг на друга. Льстивая и лживая, она вечно надувала тебя, а когда обман раскрывался, ты все равно не мог на нее сердиться. Она была грациозной и гибкой и чуралась грязи. После еды она тщательно приводила себя в порядок, точно светская дама. Однажды она встретила меня особенно ласково, и это несказанно польстило мне: Лавиния как бы подтверждала, что отныне я свой в этом доме. Когда я отдавал синий костюм в чистку, я увидел, что кошка провела меня — ластясь, воспользовалась моими брюками как салфеткой. Лавинии никто не был нужен, кроме Леды. Кто знает, может, и Леда была такой же, в ее жизни существовала только одна любовь.