Мы усаживаемся за трапезу. Мою бамбуковую табуретку с гнутыми, как у венских стульев, ножками хозяин ставит посередине, между собой и другим гостем, прозаиком То Хоаем, нашему, советскому читателю хорошо знакомым. И после того, как мы воздаем должное хозяйскому гостеприимству, я достаю из кармана блокнот и говорю, что хочу, мол, расспросить хозяина о его биографии.
— Пожалуйста, пожалуйста, — отвечает Туан, — только спрячь свой блокнот.
Не очень-то полагаясь на память, я, когда вернулся в гостиницу, записал его рассказ в тот самый блокнот:
«Будем придерживаться общепринятого порядка. Когда я родился, тебе известно. Да-да, в деревне Нянмук, под самым Ханоем. Мужчины в нашем уезде издавна славились усердием в науках и потому старались переложить главную тяжесть трудов по хозяйству и в поле на женщин. Зато за столом они всегда были первыми, и я стараюсь, как могу, поддерживать эту благородную традицию…»
Он поднес к губам рюмку, разжевал ломтик сушеной каракатицы и продолжал:
«У нас всегда большое значение придавалось тому, как люди принимают гостей. И если гости кем-нибудь оставались недовольны, дурная слава об этих людях ходила потом долгие годы. Возле нашей деревни в пятнадцатом и восемнадцатом веках были большие сражения, но я, несмотря на преклонный мой возраст, никакого участия в них не принимал. Из нашей деревни вышло много высокопоставленных чиновников, но я стал исключением и, окончив школу, занялся литературой. Любовь к словесности воспитал во мне отец, который всячески старался расширить мой кругозор. Часто в канун Лунного нового года отец брал меня с собой в Ханой. Мы гуляли по шумным торговым улицам, посещали состязания цветоводов. Побеждал на них тот, чьи цветы раскрывались ближе к полуночи, отмечая смену времен. С тех пор я отношусь ко времени не как к абстракции, фиксируемой часовым механизмом. Я научился улавливать его в смене светил и созвездий, в чередовании времен года, в обновлении листвы и цветов. Где-то я прочитал, будто одному искусному садовнику удалось подобрать на своей клумбе цветы в такой последовательности, что они раскрывали и закрывали лепестки по мере движения солнца по небосводу, и человек этот мог узнавать время по цветам. Такие часы, по-моему, лучшие в мире, только их неудобно носить с собой…
Когда я напечатал свои первые рассказы и даже удостоился похвал, я возомнил о себе бог знает что. Но оказалось, что до официального признания мне еще далеко. Я понял это, когда предстал перед судом по обвинению в нарушении паспортного режима. Один кинопродюсер уговорил меня поехать в Гонконг — сниматься в его фильме. Я играл тогда в Ханое в театре и даже имел успех… Выправлять документы на поездку пришлось бы очень долго, да мне и вообще могли бы в них отказать. Я решил обойтись без формальностей, но формальности без меня обойтись не смогли. Полиция в Гонконге арестовала меня и препроводила в Хайфон. Кинозвездой я стать так и не успел. Судья-француз изъяснялся со мной через переводчика, хоть я и пытался отвечать ему по-французски. Он спросил меня: «Род занятий?» И когда я ответил: «Литератор», — ему перевели: «Лицо без определенных занятий…»
«Отшагал я пешком по этапу в Хоабинь[2], отсидел свой срок. Тюрьма, вернее, люди, с которыми я там столкнулся, на многое открыли мне глаза. Ну, а потом — японская оккупация. Всюду грабеж, насилие под восхищавшей кое-кого из наших националистов фальшивой вывеской «Великой Азии». Страшный голод сорок пятого года. Мне и сейчас еще иногда снятся умирающие на улицах люди, похожие на мумий с протянутой рукой…»
Он помолчал, потер пальцами лоб и заговорил снова:
«Я не буду пересказывать тебе историю. Скажу в двух словах. После того как Советская Армия разгромила Квантунскую группировку и Япония была разбита окончательно, у нас началась мышиная возня вокруг печально знаменитого последнего императора Бао Дая. Возвращались старые колонизаторы. Все честные люди понимали, что родина в опасности. И единственной силой, которая могла сплотить народ и повести его на борьбу, были коммунисты. Когда в августе сорок пятого победила революция, я понял, что чувствуете вы, русские, дождавшись после долгой холодной зимы прихода весны и тепла. А потом, второго сентября, Хо Ши Мин прочитал в моем любимом Ханое, на площади Бадинь. «Декларацию независимости». Это — самые важные, самые главные дни моей жизни!..
И снова война. Но теперь уже война за мою революцию, и я ушел со всеми в джунгли. Там в сорок шестом вступил в партию. Работал, писал, помогал солдатам…»