В сумерках, когда еще не отграничилась ночь ото дня, благообразный старец похож был на древнего мудреца, исчисляющего шаги времени. Зимние ночи длятся и длятся, простор их безбрежен, и кажется, что рассвет никогда не наступит.
Северный ветер, врываясь сквозь щели в дощатых дверях, доносил петушьи голоса; петухи не желали мириться с царившей вокруг темнотой. А в переулке за стеной звучали уже чьи-то шаги — то легкие, то тяжелые и гулкие. Жизнь постепенно просыпалась от сна.
Старый Эм быстрыми взмахами веера раздувал огонь в глиняной печурке. Древесные угли, прокаленные на жаровнях, как делают это китайцы, весело потрескивали, услаждая и слух и взор; сумбур не подвластных ничьей воле огненных языков складывался в причудливый яркий узор. Когда рядом со стариком у печурки сидели его внуки, он всегда спрашивал, нравится ли им этот маленький фейерверк?
Угли горели ровным багровым пламенем, а над ними резвились зеленоватые огоньки. Казалось, будто согревшийся воздух качается, и следом за ним поднимаются все выше пляшущие зеленые язычки. Наконец пламя слилось в ровное огненное озерцо, красное и сверкающее, словно расплавленное золото.
Время от времени из сердцевины умирающих углей вырывался краткий негромкий вздох. И жизнь минерала на этом кончилась. Вместо него оставался лишь огненный призрак, укутанный в легкий и рыхлый белый саван. Старый Эм пригладил расчесанные на обе стороны седые волосы и длинной лучиной разгреб уголья в печи, желая до конца увидеть агонию неодушевленного камня. Он подбросил в печурку простого древесного угля. Больше не слышалось из печи благозвучного треска; но из-под крышки чайника, давно уж стоявшего на огне, послышалось долгое шипенье: вода готовилась изменить свое естество и напоминала о себе человеку.
Старик и сам перевел с облегчением дух, словно после мучительного ожидания повстречал наконец старого друга. Он снял красное покрывало из европейского сукна, оберегавшее от пыли чайный поднос палисандрового дерева с затейливыми резными ножками. Бережно взял с подноса щербатую миску, разливальную чашу и маленькие чашки. С особыми предосторожностями извлек он глиняный чайник для заварки и долго любовался отливающей киноварью поверхностью, гладкой, без единой щербинки. Чайник имел форму плода шунг, и каждый, глядя на него, понимал: китайский гончар, сработавший его и закаливший в оплавляющем пламени печи, был знаменитый мастер. Старый Эм долго поглаживал чайник ладонью, словно надеясь найти на ровной лоснящейся глине хоть малейший изъян.
Вода в медном чайнике давно закипела. Но он, следуя заведенному правилу, плеснул на пол несколько капель — вернейший способ — по пузырям — отличить крутой кипяток от горячей воды. Начиная суетные дневные труды, старый Эм больше всего опасался разбить ненароком глиняный чайник. Ему даже иногда мерещилось, что краснобокий чайничек падает вдруг с высоты, раскалывается вдребезги и по полу лужицей расплывается шипящий кипяток.
Сняв с печурки медный чайник, он тотчас водрузил на огонь другой — точно такой же. Истинные знатоки, которые, как и старый Эм, следуют древнему обряду чаепития, всегда держат под рукой самое меньшее два медных чайника. Едва закипает на печи один, место его занимает другой. Так и сменяются они над багровеющими угольями, покуда длится чаепитие, кипяток не должен иссякнуть, дабы в любую минуту вы могли заварить свежий чай.
По правде сказать, старик никогда не пил много чаю. Обычно он ограничивался двумя чашками. Но ради этих двух чашек соблюдался весь установленный ритуал.
Он ни разу не позволил себе ни малейшей небрежности. Готовил ли он чай для себя или для гостей, старый Эм вкладывал в это дело все свое умение. Чаепитие сделалось для него со временем святой обязанностью. Да оно и понятно, ведь в добром чае есть и своя поэзия, и свой, особенный, смысл.
Попадались ему, увы, и невежи, хлебавшие чай безо всякого вкуса и толка. О них, бывало, говорил он со своими друзьями, людьми изысканными и книжными:
— Боюсь, боюсь, почтеннейшие, придется мне скоро купить во французском магазине большие чашки с блюдцами и большой чайник специально для нынешних государственных мужей. Им, какую бурду ни нальешь, все ладно. Завидя четыре чашечки на подносе, из которых пивали отцы наши и деды, они только корчат унылые рожи. Какое, мол, от чая веселье? А ведь древние мудрецы не любили шумных утех. Благородные люди, чьи помыслы и вкусы были сходны, наслаждались беседой за чашкою чая. В те времена хозяин самолично творил чаи, не доверяя чужим рукам даже ничтожной малости, иначе люди могли бы утратить к нему уважение. Помню, когда я в отрочестве обучался в школе, Учитель удостоил меня чести прислуживать ему за утренним чаем. Он имел обыкновение пить чай прежде, чем начинать урок. Другие дети, завидуя мне, все уши Учителю прожужжали: надо бы, дескать, и другим оказать честь, всякому из них лестно быть поближе к Учителю. Но он лишь улыбался в ответ: «Благодарю, благодарю вас. Только, прошу, не гневайтесь, из вас ни один не сумеет заварить чай на мой вкус. Вы с большей пользою употребите это время на уроки. А Дам (вообще-то меня звали Дом, но Учитель боялся называть запретное имя[140], чтоб не навлечь на меня беду), Дам пускай и впредь готовит мне чай; он в этом деле мастак. И не думайте, будто я сержусь на вас или люблю его больше.
140