— Тебе сколько лет, Филимон Денисыч? — спросил вместо ответа Смирнов.
— С десятого года я. Аккурат осенью круглую половину простукнет.
— Сколько из них воевал?
— Да сколько... Всю Отечественную, как и ты, чуть ли не день в день отшагал.
— И как думаешь, не хватит с тебя?
Филимон вздохнул глубоко, протянул руку за кисетом к Устину Морозову, который крутил самокрутку, просыпая на могучие колени, обтянутые засаленными штанами, табачные крошки.
— По-человечески сказать — вроде бы хватит. И ежели еще по совести — какой с меня солдат! Мне вечно говорили, что я в строю как корова в конском ряду. Мне этими руками, — и Филимон покрутил в воздухе широкой, как лопата, ладонью, — мне этими руками привычнее вилы держать или там лопату, гаечный ключ... Да ведь не согласятся они на разоружение, на добровольное ликвидирование этих баз.
— Как же, не затем строили, — усмехнулся в бороду Устин, принимая обратно свой кисет, тоже засаленный, как штаны.
— А война что же — кому она нужна, — промолвил Колесников, зажигая папиросу.
Большаков присел рядом со Смирновым и сказал:
— Может, и есть такие, кому нужна.
В кабинете установилась тишина. Только Устин уронил, качнув головой:
— Это кому же?
Редактор газеты смотрел на председателя не мигая, чуть прищурив глаза. Филимон Колесников полез было зачем-то в стол, но передумал и осторожно задвинул ящик.
— Я так мир понимаю, — продолжал Большаков. — Мироедов мы придавили намертво. А те из них, которые сумели уволочь переломанные ноги, забились в самые темные и узкие щели и уж не осмелились оттуда выползти. Большинство из них подохло там без воздуха, от тесноты да собственной обиды. А может, кто и по сей день жив. Живет, как сверчок, да исходит гнилым скрипом в иссохший кулачок. Все ждет — не наступит ли его время, все надеется...
Под Устином Морозовым затрещал стул, он приподнялся и раздавил в металлической пепельнице, стоявшей на столе перед Колесниковым, окурок. Но тут же снова вытащил кисет и проговорил:
— Не осталось уж таких. На что таким надеяться?
— А вот на американскую бомбу хотя бы, — сказал Захар.
Редактор газеты проговорил:
— Такие, пожалуй, еще сохранились кое-где. Во всяком случае, в войну их было порядочно. По деревням то староста, то полицай объявлялся из таких. Многих мы переловили. А вот одного...
Голос у Смирнова вдруг перехватило, он встал, подошел к единственному в комнатушке окну и с минуту постоял, глядя на прибитую ночным ливнем, мокрую еще траву вдоль заборов. Потом продолжал, не оборачиваясь:
— А одного вот старосту не успел я поймать. В моей родной деревне всю оккупацию свирепствовал, всю мою семью погубил — отца, мать, невесту... А ведь мой батальон брал деревню. Улизнул, сволочь...
— Эк, жалко! — согласился Морозов. — Как же ты!
— Так вот. Сам я был тяжело ранен, в сознание пришел, когда уж...
— Что ж, может, и в самом деле живут где еще такие, — проговорил Морозов. Он сидел в своей любимой позе — согнувшись, облокотясь на колени, разглядывая крашеный пол между ног. — Как невесту-то звали?
— Хорошее было у нее имя — Полина.
— Поля, значит? И правда хорошее, — просто сказал Морозов, чуть качнув головой.
Еще раз установилось в кабинете молчание. Филимон свернул газету, положил ее на стопку других газет, лежащих на этажерке возле стола.
Председатель проговорил:
— Не сомневайся, Устин, есть такие. Вот были у нас в деревне кулаки — братья Меньшиковы. Ты, конечно, не знаешь их. А Филимон, однако, помнит.
— Слышать слышал. А вспомнить чего-то не могу, — сказал Колесников. — Мал, видно, еще был.
— Зато я их до последнего своего дня не забуду. Уползли куда-то после двадцатого года, скрылись. И, кто знает, может, живы еще. Старшему, Филиппу, лет восемьдесят, правда, теперь, да ведь и по сто, и больше люди живут. А младшему, Демиду, где-то за шестьдесят всего. Он моложе меня, кажется, года на два. Во время войны оба еще находились в силе и, может... может, говорю, в твоей деревне, Петр Иваныч, кто-то из их породы...
— Может быть, — негромко промолвил Смирнов.
Филимон Колесников глянул в окно:
— Иришка Шатрова, кажись, идет сюда.
Захар Большаков при имени Ирины машинально встал, снял с вешалки пропыленную фуражку.
— Эх, черт, не улизнешь теперь! — с досадой проговорил он. — Далеко она там?
— Вон подходит, — ответил Колесников, — Теперь где уж улизнуть... Да, может, и не к тебе она.