В заботе, чтобы на нее не пало подозрение в соучастии в планах счастливых любовников, m-lle Florand слишком рано поспешила их выдать. Полянский рассчитывал, что он будет иметь по крайней мере сутки ходу пред Демидовым, что когда на другой день Никита Григорьевич узнает по возвращении из Царского Села о бегстве его жены, то тогда и речи не может быть о погоне. Он успеет доставить Лизавету Александровну к себе в деревню, а там — что ж? — пусть муж хлопочет о разводе. Полянский не сомневался ни одной минуты в том, что похищение удастся. Он ехал по Московскому шоссе легко и спокойно, не гоня лошадей, в дормезе четверней. Беглецов сопровождал лишь крепостной дядька Полянского, Семен, поместившийся на запятках.
В одиннадцать часов вечера дормез Полянского был уже в Тосне, откуда после недолгого отдыха, необходимого для расстроенных нервов Лизаветы Александровны, Полянский думал двинуться рано утром в дальнейший путь на свежих лошадях. В то время на всех больших станциях по Московской дороге существовали постоялые дворы с чистыми комнатами для проезжающих. На одном из таких дворов и расположился Полянский, лаская и успокаивая дрожавшую свою спутницу, которая как бы только теперь уразумела все значение своего поступка и истерически рыдала. Прошло часа два. Лизавета Александровна стала чувствовать себя лучше, уже «вздули» самовар и открыли дорожный погребец с яствами, как вдруг перед постоялым двором раздался страшный лошадиный топот и шум подъехавших экипажей. Еще минута, и в комнату, занятую беглецами, ворвался Демидов, в сопровождении полицейских. Он встречен был раздирающим душу криком Лизаветы Александровны, тут же упавшей в обморок.
— Вяжите его! — закричал Демидов, указывая на Полянского, который быстро вскочил и, выхватив из ножен шпагу, стал перед Лизаветой Александровной, как бы желая ее защитить. Но сопротивление его было бесполезно: его мигом обезоружили и, связав руки, посадили на одну из полицейских троек. Полянский не успел прийти в себя, как его везли назад в Петербург, несмотря на крики и брань, которою он осыпал полицейского офицера. Наконец он устал кричать и волноваться. Мысли его путались, он едва сознавал происшедшее, ему казалось, что он видит все во сне. Сон этот, очевидно, перешел в кошмар, когда, не доезжая Средней Рогатки, при первых лучах восходящего солнца, его обогнала карета, в которой ехали супруги Демидовы, и Полянскому показалось, что в окне кареты он увидел улыбающееся лицо Лизаветы Александровны… Василий Ипатыч подумал, что он сходит с ума.
Увы, улыбающееся лицо было действительно лицо его «душеньки Лизы»! Когда Никита Григорьевич остался наедине с своей женой, распростертой на широком клеенчатом диване, то всячески старался привести ее в чувство. Он всегда любил ее, а теперь, когда едва не потерял ее навеки, она, странно сказать, как будто сделалась для него еще дороже. Гнев его на жену-изменницу удивительным образом сочетался с чувством жалости к юной, прекрасной женщине, наивной, неопытной, беспомощно ожидающей возмездия от оскорбленного мужа, тогда как она в сущности была только жертвой известного всему Петербургу негодяя-обольстителя. Демидов не замечал, что лежавшая без чувств Лизавета Александровна сквозь опущенные ресницы обдавала его тревожным взглядом, как бы желая угадать чувства, волновавшие его душу. Когда она, наконец, пришла в себя и открыла помутившиеся от слез глаза, то уже знала, что и как ей нужно говорить.
— Вы навеки погубили меня, бессчастную, — сказала она, зарыдав.
— Ты, изменница, осрамила меня на всю империю, — вспыхнул Демидов. — Что скажет теперь двор, государыня? Ты никогда не любила меня, обманщица! А я чем же тебя погубил, бессовестная?
— Я сама буду просить государыню отпустить меня в монастырь. Вам всегда все равно было, какая у вас жена, есть она у вас или нет. Будто вещь какая вам досталась!
«А он, в самом деле, сейчас хорош, будто и не он», подумала она невольно, смотря на чересчур «одушевленного» Никиту Григорьевича.
— И я рада, да, очень рада, — продолжала она с видимым озлоблением, — что хоть теперь отомстила вам…
Лицо ее горело, волосы ее спутались, и она, вскочив с дивана и надвигаясь на остолбеневшего от удивления Демидова, еще долго говорила ему, в слезах и рыданиях, о его винах перед нею, о своей горемычной, загубленной жизни, пока, наконец, дико вскрикнув, бросилась в истерике в его распростертые объятия.