На этот раз, сидя в кабинете брата, лицом к лицу с ним, принц Макс чувствовал себя особенно плохо. На приморской его даче произошел скандал с одной дамой, женой немецкого негоцианта, подвергшейся насилию со стороны замаскированных людей, завлекших ее вечером в дачный павильон, да в полку, которым Макс командовал, вышла у него неприятная история с офицерами, громко жаловавшимися на оскорбление своей чести. Оба эти случая вызвали негодование в высшем петербургском обществе; даже императрица Мария Феодоровна, покровительствовавшая Максу, нашла, что его поведение заслуживает примерного наказания, и перестала его принимать. Волнуясь и путаясь в словах, Макс должен был подробно объяснять обе истории принцу, как бы застывшему в своем кресле, но не сводившему с брата проницательного взгляда. Выслушав его объяснения, он сказал:
— Мне очень жаль, дорогой Макс, но я нахожу, что в обоих случаях вы неправы. Вы говорите, что офицеры не исполняли ваших приказаний, но это не давало вам права бранить их: для этого существуют законные меры взыскания.
— Но есть же предел всякому терпению, — возразил Макс, волнуясь — у меня вырвались эти выражения совершенно невольно, в приливе гнева…
— И в этом я несогласен с вами. Вы смотрите на офицеров, как на машины? Прекрасно, но тогда и вы должны смотреть на себя тоже, как на машину. Служба — есть дисциплина, а требовать дисциплины может только тот начальник, кто сам себя дисциплинирует, умеет сдерживать свои страсти. Если вы на службе позволяете себе приходить в гнев, прибавлю, самый неумеренный, то какое право имеете вы жаловаться на несдержанность тех, кому вы должны служить примером? Сердиться даже в частном быту — значит лишать себя права судить, значит внушать недоверие к своей собственной правоте и беспристрастию, значит давать провинившемуся орудие для его защиты, средство для возбуждения к нему симпатии. Я боюсь, Макс, что я вынужден буду лишить вас командования, оставив за вами лишь почетные должности; я должен буду сделать это, чтобы спасти вас самих от последствий вашей неумеренной горячности, в которой вы сами сознаетесь.
— Но и другие командиры… — начал было Макс.
— Конечно, все люди не свободны от слабостей и недостатков, — прервал его принц. — Но вы сами, Макс, должны признать, что именно на других командиров жалоб не поступает и что в других полках сору из избы не выносят. В виду вашего сана и положения подчиненным жаловаться на вас еще менее удобно, чем на кого бы то ни было, и если они это делают, то по горькой необходимости. Почему же на других командиров нет жалоб, если они и позволяют себе что-либо подобное вашей горячности? Вам пора бы понять это. Нужно, чтобы командир имел личный авторитет, помимо присвоенной ему власти, нужно, чтобы он имел в глазах подчиненных особые достоинства, ради которых ему прощают его слабости, нужно, наконец, чтобы эти слабости имели своим источником не удовлетворение личного тщеславия, а всеми ясно сознаваемую пользу службы, преданность долгу. Пользуясь известными привилегиями, необходимо уметь налагать на себя и некоторые цепи, известные стеснения. Говорю вам это, как брат и как друг.
Сказав это, принц обвел глазами свой кабинет, как бы призывая его в свидетели собственных усилий тщательно выполнять свои обязанности. На одном столе лежали дела уже решенные, на другом — требовавшие дополнительных справок, на третьем, за которым сидел сам принц, куча бумаг, подлежавших неотложному рассмотрению в этот именно день.
«И я — машина своего рода», подумал принц с удовольствием.
Между братьями воцарилось тягостное молчание. Вдруг на лице принца показалась морщинка брезгливости: на лежавшей перед ним бумаге сделан был перенос: «прокур-ору»; но морщинка скоро исчезла и сменилась презрительной улыбкой: «это на бумаге Державина: ну, он поэт, человек неосновательный». Принц не любил стихотворцев и стихотворений.