— Камуфляж, — сказал Костя Арабаджи. — А городок, видать, ничего.
Одессу Костя видел впервые и старался потрафить дружкам–одесситам. Славный городок!.. О Клавке Костя уже забыл. Сейчас он представлял себе, как пройдется с друзьями по знаменитой Дерибасовской, как они завалятся в «киношку», как Нечаев познакомит его со своей сеструхой, а Яков Белкин, родившийся в «самом центре Одессы», на Молдаванке, пригласит его на смачный обед. А почему бы и нет? Ведь фронт, говорят, проходить чуть ли не в городе, и они всегда смогут отлучиться из окопов на пару часов. Костя еще не представлял себе, что такое фронт.
А Нечаев подумал, что для него война по–настоящему начинается только теперь. «Днепр» миновал Воронцовский маяк и подходил к причалу, который выдавался далеко в море.
Причал был забит какими–то станками, машинами, повозками, ящиками, тюками и бочками — не протиснуться, но пройти. Причитали женщины. Плакали ребятишки. Сдавленно ржали, шарахаясь от воды, гнедые битюги. Казалось, будто весь город снялся с места. Шум был такой, как на Привозе.
Пахло морем, потом и кровью: на носилках молча лежали раненые. И хотя стрельбы не было слышно, и небо над причалом было прозрачно–чистым, глубоким, именно этот стойкий и душный запах войны ежеминутно напоминал о том, что Одесса стала фронтовым городом.
Спустили трап. Нечаев чувствовал, как он пружинит под ногами. Потом, ступив на прочный бетон причала, он вздрогнул.
— Бра–ток… за–курить не… най–дется?..
Голос шел из бинтов вокруг черного обуглившегося рта. Приподнявшись на посилках, какой–то усатый моряк смотрел на него в упор.
— Возьми… — Костя Арабаджи опередил Нечаева и протянул моряку мятую пачку. — Где тебя так?
— Под Чебанкой. Ты помоги, руки у меня…
Костя вставил раненому папиросу в рот. Спросил:
— Чебанка, Чебанка… Где это?
— Близко, — хрипло ответил Нечаев. В его памяти снова возникли белые гуси в белой пыли.
Между тем моряк глубоко затянулся и выдохнул дым в лицо санитару, который стоял рядом.
— Слышь, санитар. Никуда я не поеду, — сказал он. — Видишь, после двух затяжек сразу полегшало. Ты отпусти меня, как друга прошу.
— Турок! — огрызнулся санитар. — Куда тебе воевать в такой чалме? Тебе в госпиталь надо. Подлечат тебя, заштопают, тогда и вернешься. Сам мне потом спасибо скажешь.
— Не хочу!.. Не дамся!.. — Раненый рванулся и как–то сразу обмяк.
— Вот видишь, — сказал санитар. — Ты полежи, браток. Пройдет.
Нечаев и Костя отвернулись. В глазах раненого была тоска.
От студенческого общежития, в котором временно разместился отряд, до его дома было что называется рукой подать. Один квартал, затем поворот, еще квартал, и вот ты уже во весь дух, перепрыгивая через ступеньки, взлетаешь на третий этаж и нажимаешь на обитую жестью (чтоб пацаны не ковыряли) кнопку звонка, и тебе открывает мать, и ты бросаешься к пей…
Есть такая улица Пастера, может слышали? Нечаев жил наискосок от театра, бегал через дорогу в школу–семилетку, потом в спортзал «Динамо» и на водную станцию, а по вечерам пропадал в цирке. Четырехэтажный дом, в котором он жил, ничем не отличался от других. Он был намертво покрыт глухой масляной краской, на его пузатых железных балкончиках пылились фикусы, а когда спадала дневная жара, хозяйки отодвигали занавески и свешивались изо всех окон, чтобы посудачить. Обычный дом с широкими карнизами, по которым разгуливали коты, с гофрированными жалюзи над витринами «мужского салона», пропахшего вежеталем, с залатанной черепичной крышей, которую Нечаев в детстве облазил вдоль и поперек. Единственной его достопримечательностью было прохладное парадное со стенами «под мрамор», с цветными церковными стеклышками в стрельчатых окнах и широкой лестницей. Каждого, кто входил в это парадное, как крестом, осеняла стеклянным факелом однорукая Венера (по вечерам в факеле горела электрическая лампочка), но Нечаев и его друзья относились к богине без почтения, и к ее нижней губе постоянно был прилеплен влажный окурок. Курящая Венера!.. Она имела легкомысленный вид.
Люди, тесно населявшие весь дом, жили легко и весело. Кого там только не было! Греки, молдаване, поляки, цыгане… А в цокольном этаже вместе с болонками обитала даже француженка — престарелая мадемуазель Пьеретта Кормон, бывшая бонна, работавшая воспитательницей в детском садике. Но по праздникам все распевали одни песни — задумчивые и тихие, бойкие и гневные песни той ласковой земли, которая зовется Украиной и которая стала для них второй родиной. Ведь дома стоят на земле. И люди, даже если они моряки, тоже живут на земле.