И Нечаев, слушая его, ловил себя на мысли о том, что ему Одесса тоже дорога не своими достопримечательностями из путеводителя, не Дерибасовской, «Гамбринусом» и кафе Фанкони, о которых постоянно расспрашивают одесситов, и не бронзовыми позеленевшими от старости львами в городском саду. Она была ему близка и зимняя, нордовая, и ласково–весенняя, и слякотная, с почерневшими от копоти виадуками, угольными причалами, пьяными драками на Пересыпи, с открытыми игрушечными вагончиками трамвая, которые знай себе катятся по узкоколейкам Большого фонтана. Разве человек знает, почему он прикипел сердцем к тем камням, на которых не раз расшибался в кровь? Первая любовь пришла к Нечаеву в Севастополе, там он был по–настоящему счастлив, а думал он об Одессе, которая лежала за его спиной. Она была рядом: хлеб на передовую из городских пекарен привозили еще теплым.
— К нему бы еще маслица, — мечтательно произнес Костя Арабаджи. — Или парного молочка. Помню, в детстве…
— Завтра тебе привезут соску, если ты впал в детство, — сказал Гасовский, уплетая кашу. Обычно он жаловался на отсутствие аппетита, а тут в пику Косте он тщательно, хлебной корочкой, прошелся по стенкам котелка и, вздохнув, напоследок даже облизал свою алюминиевую ложку.
Было 23 августа. На этот день Антонеску назначил парад войск на Соборной площади. Но Гасовский, разумеется, знать об этом не мог. Он просто чувствовал: румыны что–то затевают. В окопах противника было подозрительно тихо.
Такая тишина пригибает к земле, в нее вслушиваются до звона в ушах.
Небо было белесым, и земля по ту сторону тоже казалась пустошью — неподвижная, выжженная земля, всхолмленная до самого горизонта.
И тут ударили чужие минометы. Слитно, оглушительно. И поле ожило, пришло в движение, и лица близко опалило чужим огнем, и запахло гарью, и каждый удар, который входил в землю, тотчас отдавался в твоем сердце тупым толчком. Казалось, это твоя земля старается вытолкнуть из себя ненавистное вражеское железо, не принимает его.
Обработав передний край, минометные батареи противника перенесли огонь в глубину, и стена черного дымного пламени отсекла окопы от второго эшелона, от тылов, от всего мира, оставив людей с глазу на глаз с войной.
На этот раз в атаку пошли королевские гвардейцы. Она шли в полный рост под бравурную музыку — впереди, спотыкаясь, семенили аккордеонисты.
— Мне бы такую гармонь, — вздохнул Сеня–Сенечка, ослепленный перламутровым блеском.
— Так в чем же дело? — спросил Гасовский, щелчком обивая с рукава кителя какую–то пылинку. — Не стрелять! Я кому говорю? — Он свирепо посмотрел на Сеню–Сенечку, щелкнувшего затвором винтовки.
А гвардейцы шли, шли… Вот они еще ближе. Как красиво и беспечно они идут! С тросточками, с сигаретами в зубах… Раньше они всегда избегали рукопашной, а теперь перли на рожон.
— На бога берут, сволочи, — сказал Костя Арабаджи, поправляя бескозырку. Разве усидишь в окопе? Сейчас он даст им прикурить!..
Следом за Костей и Нечаев перемахнул через бруствер. Но Гасовский не спешил. Достав флягу, он прополоскал горло и только тогда уже рванул из кобуры пистолет.
— За мной!.. — крикнул Гасовский, в два прыжка опередив Нечаева. Он даже не оглянулся. Знал: за ним катится волна бело–голубых тельняшек.
Но гвардейцы не приняли боя. И не побежали. Черт бы их побрал! Они просто плюхнулись на землю, залегли, и тогда из балки, которая шла поперек поля, хищно, урча моторами, поползли танки.
Нечаев остановился в растерянности. Как же так? И другие остановились тоже. И кто знает, что бы с ними случилось, если бы кто–то, опомнившись, не крикнул:
— Назад!..
Нечаев не помнил, как снова очутился в окопе. Сердцу было жарко и тесно. Выходит, их обманули, выманили ил окопов. Он посмотрел на Гасовского. Как же так?
Лицо Гасовского было белым. Он смотрел вперед, и Нечаев, проследив за его взглядом, увидел, что не всем удалось вернуться назад. Тут и там посреди поля мелькали черные бескозырка, и по ним, и по беретам королевские гвардейцев, не разбирая, где свои, а где чужие, длинными пулеметными очередями хлестали танки.
— Та–а–нки!.. — кто–то захлебнулся собственным криком.
— Ну и что? Танков не видел, что ли? — спросил Гасовский.
Он уже пришел в себя. К нему вернулось прежнее спокойствие. Одернув китель, он вылез на бруствер и уселся на нем, словно на пригорке, свесив по ту сторону свои длинные ноги. Затем, театрально щелкнув крышкой портсигара, он небрежно бросил в рот папиросу и попросил, обращаясь к тому самому матросу, который минуту назад истошно орал «Та–а–нки!..», а теперь держался руками за голову: