Надо было немедленно исправить положение. Да так, чтобы Гострюк не заметил у следователей разногласий. Уже больше часа бьются они над этим «братом», а с места практически не сдвинулись: бывший монах категорически отрицает свой приезд.
Бублейников тем временем удивлялся, почему это подполковник не хочет сразу же вызвать свидетелей — старожила Ховаша и Надежду Павловну — вокзального кассира, которые видели подозреваемого и сейчас сидят в соседней комнате, готовые дать показания.
— Одну минуточку, Семен Андреевич. — Заметив, что майор готов вот-вот взорваться и наломать дров, Коваль предостерег его от очередной грозной тирады. — Займемся, пожалуй, другим вопросом.
Если бы не присутствие подполковника, майор давно дал бы волю своему норову, а тут ничего не остается, как еще раз проколоть карандашом несчастный листок, уже и без того похожий на перфокарту.
Коваль сделал паузу и прямо спросил Гострюка:
— Вы знаете вдову Иллеш? — Глагол он нарочно употребил в настоящем времени.
Но монах на это никак не отреагировал.
— Какую вдову? — переспросил он совершенно спокойно.
— Иллеш. Бывшую жену Карла Локкера?
Гострюк наморщил лоб, словно пытался сообразить, о ком идет речь. В конце концов этот трудный мыслительный процесс завершился опять-таки молчанием.
— Во время оккупации вы находились здесь?
Бывший монах вздохнул.
— В монастыре, — подсказал Вегер.
Когда допрашивал Бублейников, капитан не находил щелочки, чтобы принять участие в разговоре. Да и было это не вполне безопасно — майор позволял перебивать себя только Ковалю.
— Да, — ответил Гострюк.
И так внимательно посмотрел на Вегера, что тот подумал даже: а не знал ли этот монах его до войны? Хотя перед войной Василий Вегер был еще подростком и не мог обратить на себя внимание такого важного человека, как «брат Симеон».
— Вы дружили с Карлом Локкером? — спросил подполковник.
Гострюк промолчал.
— Во всяком случае, хорошо знали его?
— Его здесь знали все.
— Но вы-то не просто знали, вы были приятелями, — уже не спрашивал, а утверждал Коваль.
— Все люди братья, учит господь.
— Братьями вашими во Христе были, кажется, именно такие, как Локкер. Вы сотрудничали с салашистами, с немецкими оккупантами. Так ведь?
— В мирские дела старался не вмешиваться.
— А зачем же тогда бежали из Закарпатья в ноябре сорок четвертого года? Как только пришли советские войска. За что вас судили?
— Судили, да выпустили. Вина не доказана.
— Уверены, что ее нельзя доказать?
Гострюк на этот вопрос не ответил, но Коваль видел, как весь он напрягся, как налились кровью его восковые глаза. Дмитрию Ивановичу подумалось, что если бы «брат Симеон» владел искусством телекинеза, то даже стул — и тот развалился бы под его взглядом.
Он специально передвинул стул, который все время рассматривал Гострюк, и сел на него.
— Получается не очень утешительная картина. Вы — человек, которого условно оставили на свободе, и сейчас говорите неправду. Почему боитесь подтвердить свой приезд двадцать шестого июня?
— Что касается прошлого… так это было и быльем поросло. Во время войны был молод, ошибался, наделал глупостей, но теперь живу смиренно, никого не обидел — какие ко мне претензии? А за старые грехи на божьем суду ответ дам.
— Да. Это было давно, — согласился Коваль. — И не это главное в нашем разговоре, я просто напомнил вам кое-что, гражданин Гострюк. Чтобы вы не разыгрывали невинно оскорбленного и униженного. Двадцать шестого июня вы здесь были. Это установлено. Сейчас пригласим людей, которые видели вас.
Коваль кивнул на дверь, и капитан Вегер, отложив ручку, поднялся из-за стола.
Но бывший монах опередил его — неожиданно вскочил и сказал:
— Не надо свидетелей. Я приезжал сюда двадцать шестого.
— Не надо так не надо, — с деланным равнодушием согласился Коваль и даже отвернулся к окну и принялся неторопливо рассматривать почту, телеграф, магазин, столовую, серые от пыли акации, липы… — Так зачем вы сюда приезжали? По какому делу? К кому?
— Ну и что, что приезжал? Приезжал и приезжал, — пытался избежать прямого ответа Гострюк. — Жил когда-то здесь. В молодости. Вот и приезжал. По личным делам.
Бублейникова этот ответ едва не заставил вскочить — как будто бы под ним взорвалась бомба.
Коваль видел, что «брат Симеон» уже лишился своей точки опоры. Бывший монах терялся в догадках, не зная, зачем его привезли и допрашивают: то ли что-то случилось двадцать шестого июня, то ли раскрыты его старые злодеяния.
Подполковник чувствовал: нельзя давать ему новой точки опоры, необходимо, не мешкая, развивать целенаправленное наступление. Он очень медленно, нарочито медленно подошел к сейфу. «Брат Симеон» искоса наблюдал за ним.
— Я хотел бы, чтобы вы опознали одну безделушку. Она вам должна быть знакома…
Мгновение спустя на ладони Дмитрия Ивановича лежал перстень, найденный в доме Каталин Иллеш после убийства.
Бывший монах долго смотрел на ладонь подполковника, на перстень, — по выражению его лица нельзя было понять, что творится в его душе.
— Можете не торопиться, подумайте, — сказал Коваль.
Наступила напряженная тишина.
«Можете не торопиться! — когда, наоборот, нужно не давать опомниться, чтобы не успел чертов чернец что-нибудь придумать!» — Бублейников рьяно протыкал бумагу, и только шумные «тычки» нарушали тишину.
— Так чей это перстень?
— Я боюсь ошибиться, — наконец выдохнул Гострюк, и его бесцветные глаза как-то странно блеснули.
— Вспомнили? — от Коваля не скрылся этот блеск.
— Мне приходилось видеть за свою жизнь много перстней и колец, — «брат Симеон» все еще не мог понять, откуда ветер дует и как себя вести.
— С сапфиром?
— С разными камнями.
— Вы себе можете повредить, гражданин Гострюк. Мы-то ведь знаем, чей это перстень. Секретов вы нам не раскроете. Сейчас важна ваша искренность.
— Я боюсь ошибиться, — повторил Гострюк. — Кажется, видел сей перстень в доме у Локкеров. Карл Локкер носил его. Когда был жив.
— Ну вот, — подытожил Коваль, — значит, вспомнили и Карла Локкера, и, очевидно, его жену. Хорошо ее знали?
— Катарин? Теперь вспомнил. Верующая была. Богобоязненная, смиренная, ближних любила, как самое себя, заповедей не нарушала.
Коваля словно что-то толкнуло, когда услышал он ответ бывшего монаха: Гострюк назвал убитую «Катарин», так, как, по свидетельству прохожего, кто-то звал ее, стоя у калитки в ту роковую ночь.
— Так зачем вы приезжали двадцать шестого июня? Ведь с самой войны вас здесь не видели. Неужели ностальгия только теперь разыгралась?
— Раньше не мог. Не имел права. Не заслужил. Душа не пускала.
— Ну, допустим. Но вот в этот приезд, двадцать шестого, виделись с Каталин, или, как вы ее называете, Катарин Иллеш?
— Иллеш? — переспросил монах. — Какая Иллеш?
— Не знаете, что Катарин Локкер после смерти своего Карла вторично вышла замуж и сменила фамилию на Иллеш?
Глаза Гострюка погасли и снова уставились в одну точку, на этот раз на стене.
— Катарин — правильно, немка была, — проворчал он, чтобы хоть что-нибудь ответить на вопрос.
— Но ведь с этой семьей у вас были старые связи. Неужели, находясь в этих краях, не зашли проведать?
— Не понимаю, о чем вы говорите?
— Потом поймете… Ну, а еще раз не приезжали сюда, Латорицей полюбоваться?
— Когда же еще? Приехал разок, побродил по родимым местам, земле поклонился и в Киев вернулся, на работу.
— Кого же конкретно вы здесь повидали? С кем говорили?
— Ни с кем. Никого уже нет. Горам, Латорице, земле, на которой грешил, поклонился.
«Дурачками нас считает!» — подумал Бублейников и громко произнес:
— Вы нам, гражданин Гострюк, грехами и горами зубы не заговаривайте! Лучше скажите, зачем приезжали сюда второй раз? Тоже горам кланяться?