– Дорогая моя. – Миссис Уитерс заключила ее в объятия, пропитанные запахом пудры.
Китти позволила притянуть себя, обхватить, а затем отпустить. Миссис Уитерс вглядывалась в ее лицо.
– Тебе станет легче, – прошептала она.
Китти кивнула и улыбнулась. Как же она их всех ненавидела.
Миссис Уитерс повернулась к Огдену, приветствовавшему гостей вместе с Китти, словно это была их свадьба. Китти стояла и улыбалась, принимала соболезнования, понимая, что, если теперь на глазах у всех она даст волю слезам, пути назад уже не будет. Отец был прав. Никаких рыданий. Лучше построить внутри лестницу, лучше шаг за шагом взбираться вверх по деревянным планкам, прочь от этой ужасной, бездонной дыры. Лучше цепляться за лестницу и тащить себя вверх, вверх, прочь от картины, которую она не могла увидеть, но не могла и забыть. Недди на земле среди ног чужих людей – совсем один.
В последующие дни Огден начал ходить на работу, а Китти в церковь, хотя молиться было не о чем. Случившееся невозможно было выразить словами. Недалеко от Лексингтон-авеню она нашла крошечную церковь с обшарпанной дверью и единственным круглым окном над ней. Она приходила и сидела в этой пещере из камня, заполненной голосами незнакомцев. В воздухе реял шепот, он ударялся в потолок и осыпался вместе с зелеными и синими пятнышками, а в дальнем конце нефа горел пурпур витража. Китти сидела на твердой деревянной скамье и ждала псалмов. Когда начинали петь, она могла плакать. Она приходила в церковь, чтобы открыть рот и снова почувствовать, как сжимается, колотится, подступает к горлу ее сердце, и слезы лились вместо слов, голос прерывался и трепетал, остановленный горем. Прихожане постепенно привыкли к высокой женщине, появлявшейся каждое утро из другой части города. И не мешали ей. Она сидела одна, день за днем, беззвучно пела, и слезы катились по ее щекам, по шее, стекали за воротник платья.
Время залечит раны, говорили ей. Время унесет твое горе.
Однако же вот лежал Недди, ее вечная скорбь, а исчезала она – горе разъедало ее мозг, длинное тело червя буравило туннель, в который она могла провалиться в любую секунду. Извилистая дыра внутри, вид из которой был безжалостен и непостижим.
Огден был не в силах помочь. И никто другой тоже. Она оставила окно открытым. Она открыла окно.
Глава четвертая
Словно голоса, гудящие в телеграфном проводе, подумала Эви. Вот на что похоже преподавание истории. Можно приложить руку, почувствовать вибрацию, закрыть глаза, наклониться и напрячь слух. Если слушать внимательно, можно уловить голоса из прошлого. Это и есть Время.
Она стояла на углу Уэйверли и Юниверсити-Плейс. Ее обтекали студенты, торопясь на занятия в приземистые здания, обрамлявшие парк Вашингтон-сквер. В балетках и голубом платье без рукавов, подчеркивавшем густую копну ее серебристых волос, фигура профессора Милтон посреди этой суеты притягивала к себе взгляд. «Царственная», – говорили о ней за спиной более молодые коллеги, и Эви знала, что это одновременно и пренебрежение, и знак уважения.
Медиевист по образованию, исследователь жизни женщин, профессор Эвелин Милтон начала карьеру двадцать пять лет назад, опубликовав монографию «Затворница: основная метафора патриархального дискурса от Средневековья до наших дней». В работе утверждалось, что, хотя основанием любой западной иерархии служит молчаливая женщина – понимаемая буквально в случае затворниц тринадцатого века, монахинь, которых замуровывали в кельях на краю аббатства, чтобы они молились до конца жизни, – это молчание было источником могущества и для церкви, и для монахинь. Затворница обладала властью и славой, но одновременно была жертвой. На дворе были девяностые. Переосмысление женского молчания было последним писком моды. Книга принесла исследовательнице награды, работу и в конечном итоге постоянную должность, доставив Эвелин на окраину Манхэттена, на исторический факультет Нью-Йоркского университета.