Выбрать главу

Нельзя сказать, что я раньше о ней не думал - думал, конечно, и читал, что на этот предмет большие люди вещали, и даже, надеюсь, умом понимал, что к чему, то есть в теории все мог объяснить и по полочкам разложить, но тут прямо внутри, в сердце что-то сделалось.

Стукнуло меня, как сейчас помню, дня через три после аварии, вечером, перед сном, когда я зашел в столовую глянуть на книги. Приятно вот так взглядом корешки поласкать - прочитанное вспомнить, посетовать про себя, что непрочитанного больно много скопилось, или просто на новую покупку еще раз полюбоваться, я ведь книжник, у меня хороших книг много: и Сабашниковы, и "Академия", и с гравюрами, и еще много разного, кто понимает, конечно. Жена бывшая порой даже злилась, что первый человек в доме - библиотека. Ну да не в этом дело. А дело в том, что вот в эту самую минутку, когда я только начал спускать глаза с верхней полки, меня вдруг от плеч до пяток передернуло и в груди опустело - вот, думаю, тогда бы автобусу на пару секунд пораньше с перекрестка выехать - и все книжки бы тут так и стояли, но я бы на них уже не поглядел. Прямо дыхание встало, и такой ужас охватил, что я, помнится, подпрыгнул даже, чтобы страх этот как-нибудь с себя сбросить и сердце заставить понормальнее забиться. Все остальные минусы небытия пришли мне в голову несколько позже, а этот первым меня ударил. И с этого пошло. Сначала, просто дурь какая-то - перестал книги покупать, даже заходить в букинистические перестал. А что толку: ну, знают меня там - уже лет пятнадцать хожу по два раза в неделю, ну, отложат что-нибудь, ну, покажут, ну, возьмешь в руки, полистаешь, а в голове так и постукивает: "Помрешь, и все... помрешь, и все... помрешь, и все..." Какая уж тут покупка, разве чтоб этот томик дома меня пережил, пусть уж тут лежит, какая разница. Так пару недель потомился да и перестал ходить, хотя дома по вечерам все равно иногда у полок терся, это уж рефлекс выработался.

Дальше - хуже: в газетах начал на последней полосе некрологи искатъ. Кто, когда, да в каком возрасте, а про себя статистику веду - все народ постарше, разве только изредка мелькнет кто-нибудь к моим годам поближе. Понимаю при этом, что в газетах людей известных и с положением пропечатывают, и, чтобы этого достичь, возраст нужен, так что молодежь все больше, так сказать, за рамкой остается, а все утешение. Потом на кладбища потянуло, и ведь стал, дурак, ходить. И хожу, хожу по тропинкам в ладонь шириной между сугробами и, как арифмометр, только и делаю, что на каждом камне или кресте левый год из правого вычитаю - кому сколько отпущено, - как будто это мой век изменит.

Старики начали меня раздражать: тоже суетятся, чего-то делают, чем-то интересуются, книжки, в конце концов, покупают, а мне так и хочется заорать: "Черт побери, да вам жить-то всего ничего осталось, да плюньте на все и думайте, думайте, думайте, как это, когда вас нету". Так что старался на них и не смотреть.

И такое порой накатывало - ну просто ни с того ни с сего, - хоть вой. И, не понимая, какое слово или предмет вновь навели меня на мысль о смерти, я застывал где попало в какой-то странной тоске. Как это там: "нестерпимая тоска разъединенья" - прямо про меня сказано. Сначала казалось, что если зашевелиться, закурить, взять книжку или просто перейти в другую комнату, то все сразу станет на свои места и пройдет это невозможное ощущение внутри. Но можно было вставать, курить, читать, ходить из комнаты в комнату и вообще делать что угодно обычное или необычное, но оно не проходило.

Хуже всего становилось по вечерам. Заснуть, даже если все было в порядке, было невозможно. Как только я закрывал глаза и хоть чуть-чуть начинал дремать, что-то внутри меня обрывалось, сердце замолкало, холодный пот ужаса прилеплял мою спину к простыне, и я дико вздрагивал и вскакивал с подушки, изо всех сил тараща глаза в сторону серого, с отблесками ночных огней оконного стекла, которое должно было подтвердить, что мое существование в реальном мире еще продолжается. Наверное, мой неразбирающийся и перепуганный мозг перестал различать засыпание и умирание и начал бояться сна, путая его со смертью. Для него бодрствовать означало жить, и он стремился бодрствовать. Но спать было надо, и я долго уговаривал себя, поглаживая себе лицо или руку, чтобы как-то отвлечь свое внимание от неясного ужаса на конкретные осязательные ощущения. К утру, наглотавшись снотворного, я кое-как пробирался в сон.

В общем, ясно, что дела мои были не из лучших. Я ходил к врачам, которые говорили что-то о переутомлении, хотя работал я не в пример меньше, чем за пару месяцев до этого, и прописывали мне что-то успокаивающее, которое меня вовсе не успокаивало. Мне даже начало казаться, что еще задолго до смерти я свихнусь, так моему сознанию было жутко ждать будущего небытия, и я стал понимать, что правду говорят: и с собой можно покончить просто от страха смерти.

Но тут произошло одно событие. Может быть, дело и не в нем, может быть, просто оно совпало по времени с улучшением моего состояния, которое случилось бы так или иначе, но для меня они - я имею в виду событие и улучшение - оказались связанными навсегда. Так вот, по тому времени я уже долго разыскивал отсутствовавшее в моей библиотеке сабашниковское издание Марка Аврелия: этот император-стоик всегда привлекал меня, а о необыкновенных достоинствах его не доставаемой по тем временам книги так много писалось, что у меня еще до всех моих неприятностей стало идеей фикс книгу эту достать и прочитать. И хоть какое-то время я думал, что мне уже совсем не до книг, но оказалось, что тут я несколько ошибался, поскольку, когда полузнакомый голос часов в одиннадцать вечера по телефону ворвался в мое нервное ожидание пугающего отхода ко сну и заговорил что-то о Сабашниковых, Марке Аврелии и деньгах, которые из уважения ко мне он соглашался взять не по максимуму, давно сидевшее во мне желание слегка ожило, и за книжкой я на следующий день все же поехал, хотя и удивлялся сам себе, поджидая поставщика в спешащей толпе на переполненной в послерабочие часы "Смоленской". После встречи и краткого, да к тому же с моей стороны почти безразличного, больше для порядка, чтобы не разочаровывать заранее приготовившего все нужные аргументы продавца, торга я понес книгу домой и, забравшись в постель, ведомый инстинктом, который казался мне уже почти забытым, отвернул влево серую плотную обложку с митрохинской маркой.

"Деду Веру я обязан... родителю... матери... прадеду... еще кому-то..." - черт, сколько же у него было родичей и наставников, просто повезло или наоборот - житья не давали, а он по римской вежливости каждого помянул. Ну ладно, это что-то вроде введения. А дальше мне попало на глаза вот это: "Как быстро все исчезает: самыя тела в мире, память о них в вечности!.. Что такое смерть? Если взять ее самое по себе и отвлечься от всего, что вымышлено по ее поводу, то тотчас же убедишься, что она не что иное, как действие природы. Бояться же действия природы - ребячество; смерть же не только действие природы, но и действие, полезное ей".

Когда-то давно я прочитал стихи одного поэта, забыл уже, чьи, хорошие стихи, точнее, я не сами стихи помню, а какое-то ощущение их верности первая строчка особенно хорошая и неожиданная была: "Книги помогают нам не часто". По-моему, это говорилось в том смысле, что бывают в жизни какие-то события или ситуации, когда писаное слово, каким бы умным и верным оно ни было, не умерит нашей боли и не подскажет нам правильного выбора, что-то в этом роде. Верно, конечно, а то все мы привыкли толка в книгах искать по-годуновски - опыт быстротекущей жизни чужим умом наживать, но, по-видимому, пусть редко, но случается и иначе - вроде не по книжной части твоя беда, а чужое слово, да еще, скорее всего, и по совершенно другому поводу сказанное, черт знает из чего тебя вытаскивает. Исключение, конечно, подтверждает правило, но это исключение меня здорово выручило.