- Вы-то куда? - прокричал ей Иван Петрович. - Вы не можете разделять эти взгляды, эти мысли и чувства, этот бешеный нигилизм. Вы другая. Останьтесь со мной, и мы поговорим!
Ответа не последовало. Иван Петрович, склонив голову в знак печали о неисправимости сына и странной безответности девушки, чуть было не уснул за столом, вот так, будто бы сосредоточившись на скорби. К столу же он подобрался с тем, чтобы съесть из банки немного варенья, но, отвлекшись размышлением о судьбе Тимофея, старик забыл полакомиться, а теперь ему и стыдно стало, что, может быть, его гости заметили, как он, повесив голову, клевал носом. Хрупкий сон тут же рассеялся, и Иван Петрович на своих неловких, страхуемых палочкой ногах шмыгнул к кровати, которая в последнее время сделалась едва ли не главным местом его обитания.
Почитал Иван Петрович книжку, но в конце концов, приняв задумчивый вид, отложил ее. Выбрав момент, когда уснувший Тимофей перестал наконец терзать свою смышленую, но слабохарактерную девушку и она присела отдохнуть в кухне, старик, чинный и благообразный, с оттенком какой-то даже просветленности, опираясь на палочку, подошел к ней и ласково, с деликатностью, осведомился:
- Разрешите посидеть с вами?
- Это ваш дом, - глухо и почти равнодушно откликнулась из кокона, в котором жила, девушка, - так что вам и спрашивать нечего.
- Вы терпеливы, готовы потерпеть меня?
- Говорите что надо, не рассусоливайте.
- Давно хочу с вами поговорить, вот только не знаю, можно ли не говорить вашего отчества, можно ли обращаться к вам запросто...
Она не ответила, никак не разрешила его недоумения. Сидела на стуле, положив ногу на ногу, и неспешно пила чай.
Старик оробел. И тоном, далеко не соответствующим тому высокому, как бы громовому смыслу, который он хотел вложить в свои слова, произнес:
- Вам угрожает опасность...
- Какая? - без удивления и тревоги спросила Елизавета Федоровна. Она мельком взглянула на старика. Глаза у нее были темные, серьезные и равнодушные. На какое-то мгновение Иван Петрович, не без замешательства и ужаса, ощутил ее тело столь же полно, как собственное, однако случилось это, наверное, только потому, что ее тело было сильным, а в его уже не осталось убедительной силы. Девушка на этот миг словно вошла в него, но, потоптавшись там, внутри, без особого дела и даже толком не оглядевшись, тут же и вышла, возвращаясь к своей вольнице.
- Мой сын - человек конченный, - заговорил Иван Петрович с внезапной торжественностью. - Он воздействует разлагающе, и вам грозит опасность разложения.
Верхняя губа Елизаветы Федоровны дрогнула, как если бы она с трудом удерживалась от улыбки. Но в ее глазах, которые теперь неотрывно смотрели на него, старик читал отчуждение, враждебность, отвращение. Девушка спросила холодно:
- Вы находите у него одни лишь недостатки?
- Почему? Упаси Бог! Это же мой сын! И я люблю его... но тем острее вижу его не лучшие стороны. Он немыслимо циничен, а быть циником - вообще последнее дело. Вы согласны со мной, дорогая девушка? Быть циником рядом с юным, неопытным, неискушенным созданием, как вы! Это уже кощунство! А его идеи? Обратили внимание? Они безусловно вредны и опасны для вашего незрелого ума.
- Что с вами происходит? Вы уже почти как сволочь и обуза для людей. Вы обузны даже для собственного сына. Да что же это впрямь такое творится! Вы склочник! - сказала девушка, делая брезгливую гримаску. - И на каком, спрашивается, основании вы видите меня желторотой дурочкой? Вы слишком слабы духом, и за душой у вас ничего нет, так что не вам судить свысока.
- Милая незнакомка... родная Елизавета Федоровна, деточка... - смутился Иван Петрович, - я целиком на вашей стороне... У вас, конечно, острый язычок, невиданно острый, и это оригинально...
- Вы больны.
- Я только ради вашей безопасности...
Елизавета Федоровна встала. Пошире расставив ноги, как бы для того, чтобы сильная тяжесть собственных убеждений не опрокинула ее навзничь, она выговорила зло и враждебно:
- Вы его не понимаете. Я про Тимофея. Он вам совершенно невдомек, не по зубам.
- Не понимаю? Как это может быть? Да я знаю его как облупленного.
- Вы ничего не понимаете. Предстаете тут болваном...
- Но, милая моя, вы перегибаете палку и не то говорите, не то... Так не бывает. Что такого в нем, что недоступно моему пониманию? Это же Тимоша...
- Не понимаете, - перебила девушка, - как он глубоко страдает.
Старик подхватил:
- Допустим, что и глубоко... Но вам не следует разделять с ним его страдания. Это не для вас, тут нет для вас никакого достойного применения. Вы должны жить иначе, не в такой темноте, искать свет, познавать и познавать, открывать для себя мир и серьезные истины...
- С вашим сыном мы думаем одинаково, - сказала Елизавета Федоровна. - Как он, так и я. Это называется унисон. У нас один строй идей... А вам кажется, что это игра. Не будьте пристрастны... Близорукий старик! - вдруг крикнула она сердито и даже легонько притопнула ножкой. - Это не игра! Мы играем в темноте, скажете вы. Может быть... Но я за весь ваш свет не отдам и крошечного уголка этой темноты. Мне только там хорошо, с ним. Вы не знаете любви... Мне только с ним и хорошо.
- Но он безалаберный, ветреный, он пуст душой и не имеет сердца...
- Тепло мне лишь с ним, а вы - липкий и ничтожный! Вы не поняли своим куцым умишком, какая у меня с ним дружба и слитность, какое единство! С вами плохо, убого, дико, даже страшно... Вы вбили себе в голову, что я запуталась и растерялась, ничего не вижу... У вас, может быть, виды на меня. А я все очень хорошо вижу и различаю. И вашу душу - так называемую душу - я проницаю насквозь.
Закончив бросать эти отрывистые фразы, Елизавета Федоровна ткнула в грудь старика пальцем, выразительно ставя точку, и удалилась с гордо поднятой головой. Ее шаги скоро замерли в глубине дома.
***
Между тем Тимофей и Елизавета Федоровна замышляли самоубийство. Вернее, замышлял Тимофей, ему пришло это в голову, он именно так предполагал свести концы с концами в своей идеологии неприятия жизни, а Елизавета Федоровна, как и во всем прочем, тут тоже не хотела отстать от своего друга. Тимофей ни к чему ее не принуждал и не склонял. Но однажды по пьяному делу проболтался невзначай, что твердо решил покончить с бессмысленным существованием, и затем, когда он протрезвел, девушка оглушила его заявлением о своей готовности разделить с ним его невеселую, но, в сущности, гордую и достойную участь. Тимофей подавил в себе неудовольствие, ведь на что ему было сердиться, как не на собственный развязавшийся и сболтнувший лишнее язык. Он и сам точно не знал, было ли его решение по-настоящему твердым, но после прозвучавшего вполне убедительно заявления подруги считал делом чести готовиться к смерти.
Ну а что же эта своенравная и вместе с тем удивительно покладистая его подруга? Она тщательно обдумала его сообщение, взвесила все за и против и пришла к выводу, что мужественное и благородное решение Тимофея - удобный повод и для нее рассчитаться с миром, который только обременял ее и нисколько не внушал ей чувства привязанности. Кругом ведь одни дураки и подлецы. Смешно было бы привязаться к ним. Елизавета Федоровна рассуждала как здравомыслящий человек, а окончательный приговор себе выносила как потаенно, но в высшей степени устойчиво сумасшедшая особа, что было выше понимания Тимофея, для которого решимость подружки разделить с ним его ужасную участь явилась чем-то скудно бытовым и даже унылым, обыденным, обязывающим его к скучному поступку. Может быть, самостоятельность Елизаветы Федоровны заключалась именно в ее неприязни и враждебности к окружающему миру, тогда как Тимофей, ни во что не ставивший окружающих, никогда, однако, всерьез не обвинял никого из ближних в выпавших на его долю невзгодах. В высшем смысле он даже полагал, что раскрывающееся посреди боли и недоумения перед загадками бытия человеческое ничтожество наилучшим образом уравнивает всех и вся. Сетования Елизаветы Федоровны на дурные свойства людей, мешающие ей жить свободно и счастливо, только забавляли его. Он думал, что девушка в глубине души вынашивает какую-то робкую веру, по-дамски нежное представление о том, что люди ахнут и некоторым образом чуточку улучшатся, обнаружив ее соединившейся в смерти с ним, замечательным человеком Тимофеем.