Микола замолкает, но потом добавляет тихо:
— Сначала не было гор, только вода... Такая вода, словно море без берегов, и бог ходил по воде. Но раз он увидел, что на воде кружится пена. «Кто ты есть?» — спросил. А она говорит: «Не знаю. Живое есмь, а ходить не могу». А это был Ариднык. Бог о нем не знал, ведь Ариднык был, как бог, испокон веку. Дал ему бог руки и ноги, и ходят уже вместе, побратимами. Вот надоело им все по водам ходить, захотел бог землю создать, а достать со дна морского глины не умеет, ведь бог знал все на свете, только ничего не умел. А Ариднык все хорошо умел, да и говорит: «Я бы туда нырнул».— «Ныряй». Вот он нырнул на дно, сгреб в горсть глины, а остальную спрятал в рот, про запас. Взял бог глину, вокруг разбросал. «Больше нет?» — «Нет». Благословил бог эту землю, да и стала она расти. А та, что во рту у сатаны, растет тоже. Растет да растет, уже и рот расперло, нельзя Аридныку дышать, глаза на лоб лезут. «Плюй!» — советует бог. Начал тот плевать, и где плюнет — вырастают горы, одна выше другой, до самого неба доходят. Они бы и небо пробили, если бы бог не остановил их. С тех пор перестали горы расти...
Странно Ивану, что горы такие красивые, такие веселые, а сотворил их нечистый.
— Рассказывай, дружок, дальше,— просит Иван, а Микола снова начинает:
— Ариднык мастер был на все руки, что надумал,— сделал. А бог, если хотел что достать, должен был хитростью выманить у него или украсть. Наделал Ариднык овец, сделал скрипку и играет, а овцы пасутся. Увидел бог, да и выкрал, и уже оба пастушат. Все, что есть на свете — ученость, мудреная штука всякая,— все от него, от сатаны. Где что есть — повозка, лошадь, музыка, мельница или хата,— все выдумал он... А бог только крал да отдавал людям. Так-то...
Раз Аридныку холодно стало, и, чтоб согреться, выдумал он ватру. Пришел бог к ватре и смотрит па огонь. А нечистый уже знает, куда бог смотрит. «Все ты, говорит, у меня украл, а этого не дам». Но видит Ариднык, что бог уже разводит ватру. Так ему стало досадно, что он взял да и плюнул в божую ватру. А из этой слюны и поднялся над огнем дым. Первая ватра была без дыма, чистая, а с тех нор костры дымят...
Долго рассказывает Микола, а когда ненароком вспомнит черта, тогда Иван крестит грудь под безрукавкой. Микола же сплевывает, чтобы нечистый не имел над ним власти...
* * *
Заболел Микола, и Иван вместо него стережет ватры. Против огня, на лавке, спит старший пастух, а там, в углу, где колеблются тени кадушек, стонет больной. В черном котле кипит вода, дым сбивается вверху, под крышей, вылетает в щели между досками. Нечистый иногда дунет в щель, тогда дым валит вовсю и ест глаза, но это хорошо — нельзя заснуть. А сон одолевает. Чтобы отогнать его, Иван устремляет глаза в живой огонь. Он должен сторожить огонь, эту душу пастбища, ведь кто знает, что произошло бы, если б не уберег он его. Уголья тлеют, и даль улыбается Ивану из-под тяжелого навеса и внезапно исчезает. Перед глазами уже плывут зеленые пятна, превращаются в царынки, в пихтовый лес. По царынке ступают белые ноги Марички. Она бросает грабли и протягивает к нему руки. И в то мгновенье, когда Иван вот-вот почувствует мягкое тело Марички у своей груди, из лесу, рыча, выходит медведь, а белые овцы бросаются в стороны и отделяют его от Марички. «Тьфу, ни дна им, ни покрышки!.. Неужели заснул!» Огонь ватры подмигивает ему, старший храпит, а под черным покрывалом подвижных теней стонет Микола.
«Не пора ли варить кулешу пастухам на завтрак?»
Иван выходит из стаи.
Тишина и холод охватывают его. Где-то в загородках дышит скотинка, сбились в груду овцы, слабо поблескивают у пастушьих шалашей ватры. Овчарки обступили Ивана, вытягиваются, разгребают землю и трутся у ног. Черные горы залили долину, как огромная отара. Они проводят свою жизнь в такой тишине, что слышат даже дыхание скота. Над ними расстелилось небо, этот луг небесный, где пасутся звезды, как белые овечки. Существует ли еще что-нибудь на свете, кроме этих двух полонии? Одна разостлалась внизу, другая вверху, а между ними, как малое пятнышко, чернеет пастух.
А может быть, нет ничего. Может быть, ночь уже залила горы, может быть, сдвинулись горы, раздавили все живое и одно Иваново сердце глухо колотится под безрукавкой в бесконечных мертвых просторах? Одиночество, подобное зубной боли, тянет за душу. Что-то огромное, враждебное давит его — это окаменевшая тишина, равнодушный покой, этот сон небытия. Нетерпенье стучит в его виски, за горло хватает беспокойство, и вдруг, встрепенувшись, он с криком, улюлюканьем и воплем бросается на пастбище, чтобы среди гама овчарок дико ревущим клубком нарушить тишину, разбить ночь вдребезги, как камнем стекло. «Ов-ов-ов!..» — откликаются пробужденные горы... «Га-га-га...» —повторяют в тревоге дальние вершины, и снова сомкнулась разбитая тишина. Овчарки возвращаются, скалят зубы и машут хвостами.