Выбрать главу

Маричка и сама умела придумывать песни. Сидя на земле, рядом с Иваном, она обнимала свои колени и тихо покачивалась в такт. Ее круглые икры, обожженные солнцем и голые от колен до красных онучей, темнели под краешком рубашки, и особенно милым становился изгиб полных губ, когда она начинала:

Зозулька ми закувала сива та маленька.

На все село iскладена пiсенька новенька...

Песня Марички рассказывала о хорошо знакомом, еще свежем событии: как околдовала Андрия Параска, как он умирал от этого и учил не любить чужих молодиц; или о горе матери, сын которой погиб в лесу, придавленный деревом. Песни были печальные, простые и такие трогательные, что за сердце хватали. Она их обычно заканчивала так:

Ой, кувала ми зозулька та й коло потiчка.

А хто iсклав спiваночку? — Йванкова Марiчка.

Она давно уже была Иванкова, еще с тринадцати лет. Что же в этом удивительного? Когда пасла скотину, видела часто, как любятся козел с козой, баран с овечкой,— все было так просто, естественно, существовало с начала мира, и ни одна нечистая мысль не засорила ей сердце. Правда, у коз и овец рождались после этого козлята и ягнята, но людям помогает ворожея. Маричка не боялась ничего. За поясом на голом теле она носила чеснок, над которым шептала знахарка, ей теперь ничто не повредит. Вспоминая об этом, Маричка лукаво улыбалась себе самой и обнимала Ивана.

— Сердце мое, Иванко! Будем мы парою?

— Как бог даст, моя миленькая.

— Эй, нет! Большую злобу затаили в сердцах родители наши. Не миновать нам беды.

Тогда его глаза темнели и топорик уходил в землю.

— И не надо их согласия. Пусть делают, что хотят, ты будешь моей.

— Ой, дружок-дружок! Что ты говоришь?

— Что слышишь, душечка.

И, словно назло семье своей, он на танцах так отплясывал с девушкой, что даже постолы трещали.

Однако не все складывалось так, как думал Иван. Хозяйство его разваливалось, уже не хватало на всех работы, и надо было идти внаймы.

Печаль грызла Ивана.

— Придется идти в пастухи, Маричка, — грустил он заранее.

— Что ж, иди, Иванко,— покорно говорила Маричка.— Такая уж наша судьба...

И она песнями скрашивала их разлуку. Ей было жалко, что надолго прекратятся их встречи в тихом лесу. Обнимала Ивана и, прижимаясь к его лицу русой головкой, тихо пела над его ухом:

I згадай мнi, мiй миленький,

Два рази на днину,

А я тебе iзгадаю

Сiм раз на годину.

— Будешь вспоминать меня?

— Буду, Маричка.

— Ничего! — утешала она его.— Ты должен, бедняжка, овец пасти, а я сено сгребать. Взберусь на копну, да и посмотрю на горы, на лужок, а ты мне затруби... Может быть, услышу. А как пойдут мелкие дожди сеяться по горам, сяду, да и заплачу, что не видать милого. А как в погожую ночь вызвездит, взгляну, которая звезда над полониною,— ту видит Иванко... Только петь перестану...

— Зачем? Пой, Маричка, не теряй веселости своей, а я скоро вернусь.

Но она только грустно качала головой.

Спiваночки мої милi,

Де я вас подiю?

Xiбa я вас, спiваночки,

Горами посiю,—

тихо обращалась к нему Маричка:

Гой ви мете, спiваночки,

Горами спiвати,

Я си буду, молоденька,

Сльозами вмивати.

Маричка вздохнула и еще печальнее запела:

Ой, як буде добра доля,

Я вас позбираю,

А як буде лиха доля,

Я вас занехаю...

— Вот так и я... Может быть, и забуду...

Иван слушал топкий девичий голос и думал, что она давно уже развеяла по горам песни свои, что их поют леса и покосы, вершины и луга, ими звенят потоки, их напевает солнце... Но придет пора, он вернется к ней, и она снова соберет песни, чтобы было чем отпраздновать свадьбу...

* * *

Теплым весенним утром пошел Иван на пастбище.

Леса еще дышали тенями, горные воды шумели на порогах, а плай{11} весело поднимался вверх среди изгородей. Хотя Ивану и тяжело было покидать Маричку, однако солнце и шумящий зеленый простор, поддерживавший вершинами небо, вливали в него бодрость. Он легко перескакивал с камня на камень, словно горный поток, и приветствовал встречных, лишь бы услыхать собственный голос:

— Слава Иисусу!..

— Во веки веков слава!

На далеких холмах одиноко стояли тихие гуцульские дворы, вишневые от пихтового дыма, которым они насквозь прокурились, острые крыши оборотов{12} с пахучим сеном, а в долине кудрявый Черемош сердито поблескивал сединой и мерцал под скалою недобрым зеленым огнем. Переходя поток за потоком, минуя хмурые леса, где иногда звякал колоколец коровы или белка осыпала с пихты шелуху от шишек, Иван подымался все выше. Солнце начинало печь, и каменистая тропинка натирала ноги. Теперь уже хаты попадались реже. Черемош серебряной нитью протянулся в долине, и шум его сюда не доходил. Леса уступали место горным лугам, мягким и пышным. Иван брел среди них, по озерам цветов, нагибаясь иногда, чтобы украсить кресаню пучком красного мха или бледным венком из ромашек. Склоны гор уходили в глубокие черные чащи, где рождались холодные потоки, куда не ступала человеческая нога, где нежился только бурый медведь — страшный враг скота — «вуйко». Вода встречалась реже. Зато как припадал он к ней, когда находил родник, этот холодный хрусталь, омывавший где-то желтые корни пихт и даже сюда доносивший гомон леса! Около такого родничка какая-то добрая душа оставляла горшок или кружку ряженки.

вернуться

11

Горная тропа. (Прим. автора.)

вернуться

12

Навес для сена. (Прим. автора.)