На очередном допросе Курреев произвел на Таганова еще более тягостное впечатление – глаза блеклые и слезливые, весь вялый и сникший. Каракурт что-то забормотал о своих старых болезнях и неожиданно попросил хотя бы один мысгал терьяка[2].
– Лучше перетерпи, может, от дурной привычки и отвыкнешь…
– Не отвыкну я… Это ж не привычка – болезнь. Весь этот месяц не жил я без терьяка. Ни одного дня…
– Не городи чепуху. Что, терьяк тебе прямо в камеру доставляли?
– Да-а-а… Сюда и соринку не занесешь. Был у меня терьяк… В таком виде, что не сыщешь. Кончился теперь.
Сам Таганов не выкурил в жизни ни одной папиросы, но за время службы ему доводилось иметь дело с наркоманами, хотя ему, следователю, было непонятно болезненное пристрастие иных людей к наркотикам. Но как Курреев сумел пронести в камеру терьяк?
– Я ведь еще там, – Каракурт мотнул головой, – за кордоном, задумал остаться на родной земле. Знал, что терьяком здесь не разживешься, а без него я и дня прожить не могу. Перед тем как перейти границу, я имел чуть ли не килограмм… В трубочках. Мне все-таки удалось тайком пронести часть терьяка, хоть и очень трудно было… А теперь вот все съел… или выпил. Главное, сейчас мне нужен терьяк. Я болею, Ашир…
– Хорошо, я подумаю, как тебе помочь. Но терьяк не обещаю. Теперь к делу… Кого ты еще знал из главарей ТНЦ?
– Никого я не знаю… Никого! – вдруг истерично выкрикнул Курреев и тут же сник, обессиленно уронив голову на руки. Плечи его стали мелко вздрагивать. – Не могу больше… Нет сил, – он поднял голову, в глазах его блеснули слезы. – Ну дай мне немного терьяку…
– Я уже сказал, что подумаю, как помочь тебе.
– Вон американцы чего только не дают своим арестованным. Любой наркотик… Лишь бы арестованный язык развязал…
– Мы не американцы.
– Ашир, ты жестокий человек. Ты мстишь мне за Айгуль и наслаждаешься моими муками… Если не дашь мне терьяку, то показаний давать не буду…
– Не давать показаний – твое дело. Никто неволить не будет. – Таганов нажал на звонок, и в дверях возникла фигура сержанта-конвоира.
Курреев встал и понуро пошел к выходу. Он еле переставлял ноги, шаркая ими, как дряхлый старик.
Утром следующего дня в кабинете Таганова раздался телефонный звонок. Ашир узнал чуть взволнованный голос своего заместителя, который доложил, что арестованный Курреев отказался от завтрака, грозит голодовкой и вообще ведет себя вызывающе, требует, чтобы следователь немедленно выслушал его.
Вскоре Курреева ввели к Тагакову. Сев на свое место, Курреев достал из кармана носовой платок. Глаза его были мутные, как арычная вода, слезились, вид у него был какой-то помятый, жалкий.
– Видишь, Ашир, я болею, – Курреев вдруг выпрямился, глаза его – с них на миг спала мутная пелена – мелькнули хищным огоньком. Каракурт положил перед Аширом сложенные вчетверо листки бумаги. – Вот, это списки пешаварских курсантов… Я вспомнил и тех, с кем в Стамбуле и в Берлине учился. Я все сделаю, Ашир. Ты только помоги… Вчера ты пообещал дать мне терьяку…
– Такого обещания я не давал. Лечить будем тебя!
– Нет! Ты не лечить меня задумал, а на тот свет отправить. С чего такая сердобольность? Лечить Каракурта – шпиона и предателя?! Я ненавижу тебя, Ашир! Ненавижу за то, что в твоих руках моя судьба. Ненавижу за то, что мы с тобой, два паренька из одного аула, вместе росли, учились, а судьбы оказались разными. Вся моя беда началась не с меня, а с моего отца. Ничтожного, раздавленного человека, который из-за своей трусости не смылся, побоялся уйти вовремя от Джунаид-хана. А твой оказался попроворнее, знал, чья возьмет. Я жил в таких странах, где под справедливостью понимался произвол. Там тебя могут избить, убить, над тобой измывается каждый, у кого мошна потолще. Разве на насильника найдешь управу, если наверху сидят такие же, как он? Знакомо тебе, Ашир, чувство, когда тебя могут втоптать в грязь, а ты не можешь даже пикнуть?
Курреев схватил со стола стакан с водой, выпил его большими, жадными глотками и, вытерев губы рукавом, продолжал, торопливо, будто боясь, что его не выслушают до конца: