Никто даже не крикнул. Все произошло мгновенно и втихую, если так можно выразиться. Реми и Флавьена растащили в разные стороны. Теода и Барнабе не двинулись с места. Да и заметили ли они случившееся?
Кто-то подобрал упавший наземь кувшин и заменил грязную кружку чистой. Праздник с его хмурым, надрывным весельем продолжался, и чудилось, будто каждый участвует в нем лишь наполовину, сберегая себя для другого торжества, лелея в душе ожидание чего-то, что никак не сбывалось, ожидание, иногда предшествующее важному событию… словно этот праздник был ненастоящим, словно где-то готовился другой, истинный.
XIII
ЦВЕТОК ГРОМА
Мать так никогда и не узнала, что мы побывали на «бесовском шабаше». По возвращении мы нашли дверь отпертой. Все уже спали. Барнабе, возможно видевший нас там, не обмолвился ни словом. Бедняга Барнабе — теперь он будет видеть вдвое хуже. В июле месяце он повредил себе глаз. Непонятно, как такое могло случиться. По его словам, это произошло из-за неловкого движения: он чинил башмак и наклонился слишком низко; острие шила вонзилось ему в глаз, но проткнуло только зрачок, не затронув остальное. Внешне он почти не изменился. Издали оба глаза выглядели одинаково, и, только подойдя вплотную, можно было разглядеть мутное бельмо, прикрывшее этот мертвый зрачок.
Однако в работе это его не стесняло.
— Ну вот, теперь у меня кривой муж, — говорила Теода.
— Ничего, я привыкаю, привыкаю помаленьку, — отвечал он.
После того праздника, когда красота Теоды поразила всех его участников, к ней начали присматриваться и обнаружили то, чего до сих пор не замечали.
Все увидели, что ее лицо с легким румянцем на высоких скулах, которое она старательно оберегала от солнца, отличается ровным и нежным цветом. Что у нее серо-голубые глаза с крошечными зрачками; вечером они расширялись, делая свою хозяйку темноглазой. Когда она впадала в гнев или страстно хотела чего-нибудь, радужная оболочка увеличивалась, и в ней поблескивали желтые искорки. Эти глаза взирали на людей пристально, бесстрашно и бесстрастно. Но видели ли они кого-нибудь? Казалось, они смотрят сквозь вас, куда-то вдаль, устремляясь к иной цели.
Она ходила по улицам, слегка изогнувшись в талии и опустив руки; они были неподвижны, зато кисти то и дело вздымались, рассекая воздух, точно два весла. «У нее всегда такой вид, будто она на праздник идет», — говорил Эрбер, вернувшийся в деревню.
Она носила блузку из беленого холста, а поверх нее кофту на пуговицах, обычно расстегнутую, чтобы легче дышалось. Черная прядь падала ей на щеку, она ее не поправляла… Она ничего не видела. Только вслушивалась в победную песнь своего тела. Обеими руками она хватала воздух, притягивала к себе, куталась в него. Она знала, что он насыщен желанием Реми. В пламени его взгляда ее тело расцветало. И тогда она становилась более чем красивой — она жила. И это ощущение жизни возносило ее, выталкивало из нее самой. Похоже, все это чувствовали: куда бы она ни шла, люди расступались перед ней так, словно на них надвигалась великанша. Она не удостаивала их взглядом.
Ее ненавидели, ибо это счастье всех будоражило, посягало на самое сокровенное, самое дорогое, что было у каждого, — его покой.
В тот год грозы бродили около деревни, точно стародавние, безымянные, неразличимые взглядом звери, чьи размеры и формы трудно было определить, чье присутствие выдавали только запах и дыхание.
Они собирались над Терруа, избегая других участков небосклона, по-прежнему сиявших вдали густой синевой. Воздух вокруг нас превратился в плотную желтую завесу тончайшей пыли, и мы перестали узнавать привычный мир, оказавшийся в плену высоких невидимых стен, всей тяжестью своей давивших на землю. Бывали дни без единой капли дождя, без единого раската грома, когда ничто не предвещало грозы, а молния все равно ударяла оземь.
Так она загубила дикую грушу с воздетыми к небу ветвями, росшую на поле Комб. Наш дом вздрогнул и зазвенел, как стеклянный. Пьер, стоявший у окна, якобы видел, как наземь рухнуло гигантское огненное дерево. На следующий день мы побежали к груше и стали совать пальцы в глубокую рану, вспоровшую ствол от верхушки до самых корней; мне чудилось, будто я проникла в грудь дерева, трогаю его сердце. Кора в нижней части ствола, на первый взгляд уцелевшая, была сорвана. Одна старуха подошла, чтобы собрать ее; она сказала нам, что обломки пригодятся ей на растопку. Мы сочли странным и почти кощунственным это намерение подкармливать огонь деревом, отмеченным божественным огнем. Следующей весной груша попыталась зазеленеть и расцвести, но, увы: другие деревья давно покрылись свежей листвой, в которой щебетали птицы и наливались соком плоды, а она все еще была такой же голой, как в апреле. Я с волнением ждала, когда на спаленной груше распустятся бутоны, подав мне знак, что дерево живо, и раскрыв тайну этой живучести. Но она так и не смогла нагнать своих родичей и в конце концов умерла. Ее продали с торгов на собрании нашей коммуны.