Некоторые жители Терруа всей душой ненавидели фён. Особо нервные хныкали, выходили из себя. Одна лишь Теода сохраняла присутствие духа — то мягкое спокойствие, которое убаюкивало меня во время болезни, то жестокое спокойствие, которое согнуло и подчинило Барнабе и, увы, сделало его слепым и глухим. Теода противостояла фёну своими неспешными жестами влюбленной женщины; около нее ветер всегда стихал. Она жила в ненарушимом равновесии, в то время как окружающих пошатывало, и только подол ее платья иногда чуть заметно вздувался, словно желая создать для ее тела более просторный пьедестал.
— Слушайте!.. — говорила она нам.
Мы настораживались. Гул ветра был настолько вездесущим, что мы о нем забывали.
— Это шумит Океан.
— А ты его видела? — спрашивали мы.
Она насмешливо улыбалась:
— Так же, как и вы!
А вот тетушка Агата считала фён настоящим шабашем. Она различала все оттенки завываний ветра:
— Это сурок, а это волк. — Потом вдруг умолкала. — А теперь я слышу ту тварь.
Тварь по-прежнему спускалась в Праньен и сосала кровь из наших кур. Каждую неделю на каменистой дороге находили двух-трех издыхающих птиц. Но ее так никто и не увидел.
Постепенно фён начинал стихать. И исчезал вовсе. Его уже не было, но следы его налетов — белая пыль — все еще сохранялись на листве кустарника и по краям лугов. Да и в воздухе испуганно замершей деревни не ощущалось никакого облегчения: все знали, что он вернется.
Моя мать не любила ветер:
— Он сеет беспорядок.
И верно: он пробуждал в нас мятежный дух. Внушал слова, которые мы раньше никогда не посмели бы выговорить, громогласные ругательства, оглушительные крики радости. Он опьянял нас, вселял дерзкую отвагу. Но не следовало слишком внимательно вслушиваться в его вой. Поначалу он казался воплощением силы, но мало-помалу в нем угадывалась усталость. Он воспевал пустоту. И восторг, в который он изначально повергал нас, тотчас угасал.
В нем ничего не было! И никогда ничего не будет!
А люди тем временем распяли Бога!
Нас не щадили, старательно перечисляя малейшие подробности страданий распятого Бога. Мы слушали — правда, довольно равнодушно. Каждое утро Страстной недели приходилось подниматься в Терруа, на мессу. Ох, сколько же дорожной грязи мы наносили в церковь!.. Измаянные долгой ходьбой, мы преклоняли колени, наслаждаясь возможностью тихо бормотать молитвы и погружаться при этом в приятный дурман, вызванный усталостью; фиолетовая риза и украшенный креповыми лентами алтарь без цветов и огней напоминали нам о великой несправедливости, сотворенной против Бога, и мы чувствовали всю тяжесть рокового недоразумения, навечно вставшего между Ним и человеком.
С годами я начала бояться Страстной недели и этой истории, что возвращалась к нам с упорством времени года, которое, хочешь не хочешь, а нужно перетерпеть и перенести.
Борясь с желанием удрать, я мысленно входила в Масличную рощу. И эта роща, которую мне даже трудно было вообразить, неизменно обретала видимость грушевых садов, разделявших дома Праньена; из крошечной она превращалась в огромную, а спутанные, широко раскинутые ветви старых деревьев придавали ей и вовсе бескрайние, неведомые размеры. Я знала, что Господь изведал человеческое уныние и что Он тоже изрек: «Душа моя скорбит смертельно». Его кротость и предвиденье всего, что Ему уготовано, временами повергали меня в состояние острой жалости; ее не могли развеять даже некоторые загадочные слова, такие, как «земля крови»[6] или «хитон, тканный сверху»[7]. Гнетущая тоска, которую я тщетно старалась подавить, росла по мере приближения к тому роковому часу, когда Иисус воззвал на кресте: «Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?»
Мы выходили из церкви, с удивлением видя по-прежнему голубое небо. Пробежав через мокрые луга, мы мчались вниз, к Праньену, так стремительно, что уже не могли остановиться, и наши радостные крики переходили в испуганные.
6
Участок земли, купленный первосвященниками на 30 сребреников, возвращенных Иудой (Мф, XXVII, 8).