Как всякий русский человек, Таня Ульянова понимала верность русской пословицы «от тюрьмы и сумы не зарекайся», но одно дело умозрительно примерять зэковский наряд, другое – оказаться в нем так сразу. Татьяна только вообразила на секунду, сколько придется носить тюремную робу, если Бах – так про себя она назвала следователя Сергея Зобова – повесит на нее убийство: камера, лагерь, барак станут интерьером ее старости.
Характерный гул грузовика и ее мысли рифмовались, как глаголы прошедшего времени – ходил, любил, звонил, пил, мыл, жил. Ее нормальная жизнь исчезала всего лишь за одним поворотом судьбы, за одним несчастным случаем. И так быстро, так стремительно!
«Сколько денег надо будет отдать, чтобы выйти отсюда, ведь не просто так везут. Может, они уже знают про бывшего мужа, он для них олигарх-капиталист, владеющий сетью магазинов – неважно, что они зарегистрированы в Швейцарии, – теперь его можно доить. Где был этот следователь, пока я сидела, писала никому не нужную объяснительную? Копался в Интернете? Конечно! Но они не знают, что он теперь не заплатит за меня никогда: только Боря может его упросить, и то…»
С тягучими, неповоротливыми мыслями, словно грузовик на подъеме, она вошла в тюремный полусвет конвойной машины, потом, через час или больше езды по московским пробкам, выпрыгнула и долго шла от одного полусвета к другому бесконечной системы надзорных, отстойников, изоляторов. Каждый раз магнитный замок дверей с характерным звуком присасывался и отодвигал прошлое от настоящего и, может быть, от будущего. Замок прижимался, беспечное прошлое отодвигалось, отжималось, уходило за все новую и новую черту решеток, они отрезали и отрезали ее, как безжалостный автоматический нож, от такого вкусного цветного белого света. Не верилось, что еще этим утром было солнце, а днем раньше на дачной дороге за ней увязался чей-то пес и вилял хвостом, поднимая настроение… Несколько раз уже спрашивали – фамилию, имя, отчество, год рождения, записывали в амбарную книгу, заносили данные в компьютер и вели дальше, в глубь неизвестного мира, закрывая очередной дверью. Конвоиры не поднимали на нее свои вороватые, тусклые глазки, старались не смотреть, будто взгляд и прямое рассматривание осталось теперь в другом мире. Отныне все только через глазок, исподлобья, сбоку, косо, со стороны.
Ульянова вдыхала воздух, с приближением к камере он все больше наполнялся запахом мокрого белья и потных мужских носков. Она помнила его из своего детства, стойкий запах от ног отца, летчика, офицера. Когда он, набегавшись день по военному аэродрому, приходил домой в убогую, по сегодняшним временам, двухкомнатную квартирку офицерского общежития, стаскивал с себя огромные, на ее детский взгляд, черные запыленные хромовые сапоги, мать подхватывала носки и на вытянутой руке несла в ванну – бросала в огромный дореволюционный железный таз. Так и ее жизнь теперь – ее несут, несут молча, вытянув руку вперед, а ей хочется упасть на пол и застонать во весь голос.
Наконец Ульянову подвели к последней, кованой двери, втолкнули внутрь и за спиной быстро закрыли на ключ и засов. Десятки женских глаз, будто по команде, приподнялись, чтобы молниеносно взглянуть на новенькую, и так же быстро опустились, подчиняясь некой негласной этике запрета на рассматривание.
– Здравствуйте, – сказала Татьяна.
Ей никто не ответил. Она сразу поняла нелепость этого слова здесь и встала как вкопанная, не в силах глазами найти место среди стольких людей, где она могла бы сесть или лечь. В полумраке переполненной камеры ей больше нечего было сказать, она не знала даже кому. Татьяна стояла, но на нее уже никто не смотрел, все чем-то вдруг оказались заняты. То, что на свободе назвалось бы бездельем, здесь приобретало статус занятия и даже работы.
Седая худощавая женщина сидела за длинным деревянным столом, прикрепленным болтами к простенку между двумя зарешеченными окнами, и разглядывала большую, затертую, серую алюминиевую ложку. Смотрела долго, как на фотографию младенца, определяя, в кого уродился в отца или мать. На первом ярусе кроватей, или, как тут говорили, «шконок», на лучшем месте, вверх пузом лежала молодая беременная женщина. На многочисленных веревках между стенами и двухъярусными кроватями сушились с исчезающими, застиранными цветами женские трусы, бюстгальтеры, майки, носки, полотенца. В камере было чисто. Тесному помещению, рассчитанному на десять – двенадцать преступников, на самом деле здесь находилось в два раза больше, более всего подходило странное русское определение – было опрятно. Оно объединяло в себе создание чистоты и порядка там, где это решительно невозможно и выводило из-под оценок царившую здесь убогость, видную по всему: по одежде, тряпью на веревках, по занавескам между некоторыми кроватями, по официальному тексту на железном листе, привинченном к стене, с названием «Список вещей и продуктов, разрешенных к передаче в СИЗО № 6 „Печатники“» – крупно: «Перечень». Ниже: «Продуктовая передача». И по номерам. «1. Сахар (в п/э пакете) 2 кг. 2. Сало (соленое или копченое, но только сало) 3 кг. 3. Колбаса (с/к, в/к) 3 кг. 4. Сыр (твердых сортов) 3 кг. 5. Рыба (х/к) 2 кг. 6. Овощи – лук, морковь, редька, чеснок (чистые, сухие) 2 кг каждого. 7. Печенье, пряники, сухари, сушки – б/огр. 8. Сухофрукты (без косточек), орехи 2 кг. 9. Конфеты, козинахи, мармелад, шоколад 2 кг. 10. Чай, кофе какао (в п/э пакетах) по 0,5 кг. 11. Фрукты (яблоки, апельсины, лимоны). 2 кг каждого. 12. Хлеб, булочки 3 кг. 13. Масло сливочное 0,5 кг летом 250 г. 14. Суп быстрого приготовления 10 ед. 15. Табачные изделия (распечатать и упаковать в п/э) б/огр.». Далее с отступом и большими буквами было написано: «Вещевая передача». И так же под номерами, с количественным обозначением – один или два, редко три, – прописано: ложка деревянная, мыльница, мыло хозяйственное, зубная щетка, футляр, зубная паста, тапочки, полотенце, мочалка, носовой платок, кремы (в пластмассе без спирта), бюстгальтеры, колготы, трусы, шорты, конверты, ручки, тетради, фотографии 3 шт.