Слезы новой волной начинали душить. Она проплакала еще, возвращаясь к неотступному в последнее время вопросу: что он со мной сделал? «Вот видишь, видишь, чем все закончилось, ты хотел расставания и вот? Я так и знала, я чувствовала что-то такое, последнее, самое…»
– А ты не еврейка? – вдруг спросила ее сокамерница – она закончила осмотр своих рук и теперь, уставившись на свои протертые кроссовки, спрашивала себя: почему евреи не попадаются, как она, на пустяках, а всегда сидят за крупное?
Вопрос о принадлежности к этому народу всегда заставлял Татьяну Ульянову встрепенуться, прийти в тихую упругую ярость. Она подняла глаза, развернулась к женщине, одетой не по погоде, тепло, в засаленный дутый черный жилет, в вытянутый акриловый свитер, увидела одутловатое, но милое детское, чуть припухшее от алкоголя лицо, полное национального добродушия, и ответила резко:
– А тебе что?! Что тебе они сделали?!
– Значит, еврейка!!!
«Как они это чувствуют, каким звериным чутьем эта глупая, с тремя классами поселковой школы, пронюхала во мне пятьдесят процентов крови моего любимого отца? Если я буду сидеть за бетонной стеной, в соседней камере, они будут и через бетон чувствовать меня, хотя я не еврейка, но она этого не знает, я – шикса, меня за свою не признают».
Когда Татьяна Ульянова снова взглянула на кафельный пол, она вдруг поняла, что слезы уже не текут. Минутное отключение, больная тема заставила ее вернуться к себе и вспоминать, что, почему и как произошло, и ждать, уже без слез, когда эти полицейские-милицейские наконец разберутся и выпустят ее.
Еще через полчаса к решетке подошли двое: крепкий моложавый человек лет под сорок, в черной футболке от «Найк», с пустой кобурой справа под мышкой, и грузный, видавший виды полицейский в нелепой новой форме – его Ульянова заметила еще при входе, когда ее привезли в участок.
– Татьяна Михайловна, я за вами, – с какой-то даже теплотой сказал моложавый, пока сопровождающий полицейский отпирал решетку. – Пойдемте-ка за мной.
Она вышла из камеры и понесла по коридору свое разделенное на части, стонущее каждой клеткой тело. Ульянова шла за человеком с кобурой, четко слыша каждый шаг. Его и свой. В самом конце коридора, у торцевой стены, за которой точно была воля, солнце, воздух, свет, потерянная, кажется навсегда, жизнь, он пнул ногой легкую картонную дверь и пропустил Ульянову вперед.
– Я – Зобов Сергей Себастьянович, следователь. Буду вести ваше дело.
– Мое дело?! – почти вскрикнула Ульянова.
– Ну, не ваше, а это дело. Об убийстве, – поправился следователь. – Будем вместе во всем разбираться. Разобраться же надо? Да?
– В чем? В чем здесь разбираться! Я уже все сказала…
– Тихо-тихо-тихо. Я знаю, все знаю, – лениво и буднично произнес Зобов. – Вот, садитесь. Бумага, ручка, стол, стул…
Ульянова села и хотела придвинуть его поближе к столу.
– Это у вас не получится – он привинчен. Вот напишите. Все как было: где, во сколько, почему вы там оказались, почему вы взяли папку с бумагами, для чего, кто этот человек, откуда вы его знаете… Час-полтора вам хватит, чтобы все изложить?
– Мне и пяти минут хватит…
– Пять минут – это совсем мало, и потом я все равно должен отойти на часок, так что не торопитесь, пишите спокойно. Если что понадобится, нажмите на кнопку.
Зобов глазами показал на обычный квартирный звонок рядом с дверью.