Выбрать главу

Раздается звонок в дверь. Я поднимаюсь и бегу к дверям.

– Папа пришел, – бросаю я на ходу. Мама поднимает голову и смотрит в коридор.

Я отворяю дверь и отступаю назад. Это пришла Шура, нарядная и красивая.

Мама побледнела и встала со стула. Шура медленно пошла к ней и остановилась.

– Николая Сергеевича нет… – говорит мама.

– Я к вам. Вера Петровна. Поздравьте меня… – говорит Шура. – Я выхожу замуж… Дороги наши расходятся… Не думайте ничего плохого… Николай Сергеевич – святой человек. Мама обняла ее за плечи и заплакала. И тут опять раздается звонок в дверь. Мама идет открывать. Входит отец, Шура отшатывается к вешалке.

Отец бледен и пьян. Никто никогда не видел его пьяным. Бедный пьяный святой. Так была спасена наша семья. Потому что Шура любила нас всех, бывшая Шурка-певица стала комсомольским работником, время было тревожное, и Шурке-певице было не до песен.

С этого момента я много думал о святости. Иногда я думал о ней так, иногда этак. Одно время я даже думал, что святость – это храбрость от трусости. Потом я отказался от этой мысли и стал только спрашивать: а что такое святость? Детский вопрос, правда? Но потом я понял, что вопросы называются детскими, когда на них взрослые ответить не могут.

– А-а… Шура? – говорит отец, держась за притолоку. – Поздравляю вас. Вы выходите замуж… Это хорошо…

Мама смотрит то на Шуру, то на отца. Рот Шурки-певицы улыбается, а глаза горят черным огнем.

– Что-то я хотел сказать… – говорит отец. Он сдвигает на затылок фуражку и грет потный лоб.

– Ах, да… как это у вас там в Испании? Любовь свободна, мир чаруя, законов всех она сильней… – говорит он.

Он качнулся.

Шура кинулась к нему.

Но он отстранил ее и прошел в детскую. Так называлась моя комната.

Мать провожает отца взглядом и оборачивается. Шурка-певица беззвучно рыдает и кусает белые костяшки пальцев, стиснутых в кулаки, и старается не закричать.

Потом она уходит, и дверь тихо щелкает английским замком.

Я сижу у приемника, положив на него щеку.

Отец подходит и опускает руку мне на плечо.

– А Испанию можно поймать? – спрашивает он бесцветным, картонным каким-то голосом, и лицо у него белое-белое. – Отличная страна.

– Можно, – говорю я.

Я кручу ручки настройки, и свист и скрежет опять врываются в нашу тихую квартиру.

Потом голос диктора сказал внятно и раздельно несколько слов по-испански. Музыки не было.

Назавтра эти слова были напечатаны по-русски во всех газетах:

«Вчера ночью в Испании начался фашистский мятеж».

Разлука 2. ВЕНСКИЙ ВАЛЬС.

Это случилось весной, когда в школе был первомайский вечер.

В зале горит свет. Школьники стоят между стульев. «Это есть наш последний и решительный бой, – поют школьники. – С Интернационалом воспрянет род людской».

Гимн заканчивается. Грохочут растаскиваемые стулья.

– Вальс! Вальс! – кричат веселые голоса. В зал входит дед Шурки-певицы. Сколько лет прошло, а он все такой же. Даже помолодел. Хорошо подстрижен и хорошо одет. Дела у него поправились. Он теперь консультант Загорского дома игрушек.

К деду подходит моя учительница Анастасия Григорьевна.

– Нехорошо получилось, – говорит она. – Сегодня в комсомол принимали. Алеша так эту рекомендацию ждал. Я свою предлагала, но он хотел только от Шуры.

Дед смотрит на нее.

– Катарина погибла, – говорит дед.

– Что? – спрашивает учительница. Ока мне потом рассказывала, что наступила удивительная тишина. Она мне потом все подробно рассказывала.

– В Испании. Краус письмо прислал, – говорит дед. – Где Лешка?

Учительница берется рукой за горло. Снова становится слышен шум голосов.

– В радиоузел пошел… пластинки ставить, – детально объясняет она.

– Передайте ему, – говорит дед.

– Нет! – говорит учительница. – Нет.

– Проводите меня, – говорит дед.

Они поднимаются по лестнице, как будто несут гроб.

Звуки зала становятся все тише. И кажется, этим двоим никогда не одолеть последних ступенек. Они входят в полутемный коридор, и паркет скрипит у них под ногами. Они идут мимо учительской, и луна светит в застекленные двери.

Это было четверть века назад, и вот как это было, товарищи.

Скрип половиц становится как гром.

Они проходят к двери в конце коридора, на которой висит табличка «Радиоузел». Около стены стоит велосипед вверх колесами, приготовленный для починки. Инструменты лежат на газете.

Дед открывает дверь и входит.

Я поворачиваюсь к нему с пластинкой в руках.

Учительница остается в дверях.

– Здравствуй, – говорит дед и садится на стул.

– Здравствуйте, – отвечаю я. – Прислала? Дед смотрит в пол.

– Отцу отдал рекомендацию-то, – медленно говорит он. – У него возьмешь.

– Спасибо, – говорю я и смотрю на него. Учительница молчит.

Я взглядываю на нее, и у меня начинает дрожать пластинка в руках.

– У Шурки дочь родилась, – говорит дед. – Потому задержала.

– Я понимаю, – говорю я. – Поздравляю вас…

Дед не сводит глаз с пластинки, которая дрожит все сильнее.

– Положь пластинку, – говорит дед. Я медленно, как бы нехотя, кладу пластинку на радиолу и ставлю адаптер.

– Краус письмо прислал, – говорит дед.

– Я понимаю, – говорю я, глядя на вращающийся диск.

Учительница пятится назад.

Она пятится назад, задевая бедром педаль велосипеда, и колесо начинает вращаться с легким треском. Она пятится назад, подальше от этой комнаты, в которой мальчику разбивают сердце.

Я все это вижу. И тут начинается песня. Сначала тихонько, потом громче.

– Я люблю тебя. Вена… – запевает голос.

– Горячо, неизменно… – Голос звучит как кощунство.

Медленно отворяется дверь. Это выходит старик. Я остаюсь один в радиорубке. Все громче становится вальс. Он звучит все яростней. Он звучит как сопротивление смерти.

Я открываю дверь в коридор.

Колесо велосипеда останавливается, и я вижу, что на нем не хватает четырех спиц, выбитых ногой Катарины.

И тогда я слышу, как со всех сторон эхом доносится музыка Венского вальса.

Разлука 3. САМАЯ КРАЙНЯЯ ИЗБА.

Я ползу в сторону от перекрестка, где валяются остатки грузовика, где снег залит бензином и кровью, где у висящего над Можайским шоссе светофора остался один красный сигнал, где догорает на рекламном щите портрет веселого повара и дымятся вареные сосиски, которые предлагается требовать всюду.

Пятно тавота на грязном снегу – вот все, что осталось от моего МГУ, от моего первого военного университета, от моей Мощной Говорящей Установки, через которую я мощно уговаривал немцев сдаваться и отравлял эфир вальсами Штрауса, хотя дело происходило не в предместьях Берлина, а в предместьях Москвы, возле деревни Рощино, от которой осталась одна изба.

Я ползу от шоссе прочь к единственной уцелевшей избе разбитой деревни и волоку беспомощные перебитые ноги и серый ящик рации, впрягшись в брезентовую лямку.

Судя по тому, как быстро немеют ноги, на личную жизнь мне отпущено минут двадцать.

В глазах у меня все плывет, но я все-таки добираюсь до избы и вползаю через порог. Силы оставляют меня, и я забываюсь на полу пустой избы с выбитыми окнами.

Потом я услышал какие-то звуки и открыл глаза.

За окном раздавались фырчание и кашель останавливающегося мотора.

Потом слышны шаги.

Входит немецкий офицер в русском тулупе внакидку, держа в руках два пистолета «вальтер». Он скидывает полушубок на пол и остается в шинели с эсэсовскими нашивками.

Я широко раскрываю глаза, потом прикрываю их с дрожью ресниц. Я узнаю «красавца мужчину», человека, который увозил в машине Катарину.

Сквозь полуопущенные ресницы я вижу, как эсэсовец вытаскивает из кармана еще два пистолета разных систем и кладет их на скамью.