Выбрать главу

– Вы Панфилова давно знаете? С детства, наверно?

– С детства. Но не встречались много лет. Знаете вы что-нибудь о Бетельгейзе?

– Знаю, – сказала Катя. – Это такая звезда.

– Понятно, – сказал я.

Я подумал: странно, что мы не ахнули, когда обнаружилось, что она знала Памфилия, не восклицали, не таращили глаза. Все было так, как будто так и должно быть. Верите вы в предчувствия? Я тоже. Что тоже?! Не верю, я хочу сказать. А тут я был уверен, что что-то главное еще впереди.

Слова часто ничего не выражают, потому что люди в этот момент думают о другом. Тогда это называется «подтекст». Слова часто ничего не выражают, но они всегда что-нибудь означают. В нашем теперешнем разговоре не было ни прямого смысла, ни даже подтекста. Но слова его означали, что мы оба волнуемся неизвестно почему.

Дело в том, что я начал рассказывать, при каких удивительных обстоятельствах я встретился с Памфилием и с Костей да Винчи и почему у нас, как у мушкетеров, такие роскошные имена.

После войны я уехал с Благуши. Старые связи порвались, новые заводить не хотелось. Не такое у меня было настроение тогда. Слишком много дорогих имен отзывалось похоронным звоном. Благуша опустела для меня. Оставался только дед Шурки-певицы. Но его я боялся, может быть, больше всех. В его сказках всегда все кончалось разлукой. Он говорил, что счастливые встречи бывают только в жизни. Он был странный сказочник. В пятьдесят шестом году он позвонил мне и Ржановскому и велел нам приехать к нему, что бы познакомить со своей правнучкой, дочкой Шурки-певицы, которую мы никогда не видали. И еще у него было дело важного свойства. Ему надо было выпить вот по какому поводу: один ученый немец – искусствовед, который занимался народным творчеством и ремеслами и выискивал гениев-самородков (как будто бывают другие гении), набрел в Загорском доме игрушек на дедовых коней и на деда. Легко можно себе представить, что вышло из встречи с дедом, – когда ученый-искусствовед вылечился от алкоголизма, он написал серию статей о творчестве деда.

Теперь он приехал с фестивальной делегацией, чтобы показать деду эти статьи. Бесстрашный человек!

Мы с Ржановским заехали за дедом, чтобы отвезти его в университет на Ленинских горах. Ученый-искусствовед обитал в университете, и дедова внучка показывала ему фестиваль. Мы хотели отправиться потом в большой благушинский загул. Мы надеялись, что совместными усилиями – моими, Ржановского, немца ученого, дедовой внучки и стотысячной армии фестивальных гостей – нам удастся отвлечь гения-самородка от выпивки. По поводу его международной славы.

Когда мы пришли к деду, на столе стояло вино и пирог, не вынутый из новой кастрюли-«чудо».

– Сам испек, – сказал дед после первых поцелуев.

– Хотел познакомить с внучкой, – сказал он после вторых поцелуев.

– С маленькой? – спрашиваю я.

– Милый… – пропел дед. – Ей уже семнадцатый годочек идет. Дома не сидит.

– А какая она?

– А ровненькая, справная девочка. Складненькая.

Я засмеялся.

– Ты меня сватаешь?

– А что такого? – сказал дед. – Ты мне подходишь.

– Я не о том, – говорю я. – На Шуру похожа?

– Не-е… На Шуру не похожа, – грустно пробасил дед. – Совсем не похожа. Вся нынешняя. Жизнь-то другая, ну и вот… То будто все понимаешь, а то не понять ничего. Я так соображаю, Лешка, человек теперь пошел живучий. Раньше, чтобы человека убить, фактически финский нож требовался али топор. А теперь его только бомбой можно. Этой, как его… водопроводной, – сказал дед, подумав.

Я представил себе водопроводную бомбу. Издевается, старый негодяй!

– Дед, – говорю я.

– Чего.

– Подари мне, что обещал.

– Тебе сейчас нужно?

– Сейчас.

Дед выходит в чулан.

Ржановский отошел к окну. Горят огнями большие дома. За линией лес чернеет.

– Уходит Благуша. Все стало другое, – говорит он. – Алеша, ты помнишь Благушу?

– Да.

– Не забывай. На этой окраине революция началась.

– Я сегодня пушку благушинскую видел у музея, – говорю я. – Дети на ней играют, фестивальные гости толкутся.

– Зачем ты туда ходил?

– Австрийскую делегацию смотрел.

– Ну, где там дед? – говорит Ржановский, оглядываясь.

У чулана стоит дед со старым детекторным приемником в руках, который я не сразу узнаю.

– Шурка все берегла, – говорит дед. Я сразу отдаю приемник деду.

– Ладно, – говорит дед, – что прожито, то и нажито. Нечего души-то ворошить. Сейчас пирог возьмем, красненького, поедем, академики. Лешка, бери коня, сейчас таких не делают, – говорит дед и протягивает мне деревянного коня. – В городе фестиваль идет, а мы дома сидим, понимаешь. Что мы, старые? – говорит дед.

Вот мы уже на улице пустой, освещенной огнями, где стоит машина – большой ЗИЛ Ржановского. Дед несет пирог в картонном футляре от кастрюли-«чудо» и вино.

– Ну, действуем, – говорит дед и запевает истошным, ночным, благушинским голосом, как полагается при загуле:

Устелю твои сани коврами, В гривы черные ленты вплету.

Сразу подходит милиционер.

Пролечу, прозвеню бубен…

– Пожилые, а нарушаете… – говорит милиционер. Дед машет рукой.

…цами…

И тебя подхвачу на лету.

Машина уносится по улице.

Шум стоит в буфете университета, что на Ленинских горах. Гомон разноязычный. Столики отодвинуты к стенам. В центре пляшут фестивальные гости. В толпе пробираются проголодавшиеся, вздымая над головами тарелки с сосисками и гроздья нарзанных бутылок. Спиртного, слава богу, не продают. Мы с Ржановским в углу за столиком едим сосиски.

– Академики, вы где? – раздается крик, слышный даже здесь.

Многие оборачиваются. Это дед протискивается к нам, держа в руках картонную коробку. Он ставит коробку на стол и открывает ее.

– Куда ты пропал? – спрашивает Ржановский.

– Внучку искал, – говорит дед, орет: – Вильхельм! Вильхельм! Иди пирог есть!

Этот огромный дед производит впечатление. Видно, что он в своей стихии.

На крик приходит дедов искусствовед Вильгельм, пожилой человек с добрыми глазами. Он держит за руки светловолосую девушку и парня в итальянской кепке с клювом.

– Познакомьтесь, – говорит он нам. – Они уже молодожены… Когда успели, не понимаю, – говорит он, подбирая русские слова.

– Вот это по-нашему, – говорит дед. – Долго ли умеючи. Лешка! Режь пирог. Разъедим!

– Клерхен, – говорит девушка и протягивает мне розовую руку.

Я смотрю на нее во все глаза. Потом перевожу взгляд на окружающих австрийских девушек. Нет. Это мне показалось. Просто они все чем-то похожи на Катарину.

За столом никого. От пирога одни крошки, да картонная коробка с игривой надписью «Чудо», да конь деревянный на краю стола. Все ушли танцевать. Вот академик Ржановский стоит в толпе, смотрит на танцующих. Вот молодая жена танцует со своим итальянцем. Вот дед протискивается ко мне, опускается рядом и близко заглядывает мне в глаза.

– Чего с тобой?

– Сказку я потерял, – говорю я.

– Какую?

– Помнишь, ты мне рассказывал? Про встречи необычайные, про любовь. Я маленький был – верил.

– А теперь?

– А теперь вижу – ушла молодость. Но я не жалею, – говорю я. – Не жалею. Чужая любовь пляшет. Нам не плясать. Отплясало мое поколение, дед.

Дед смотрит на меня рассеянно.

– Слушай, соври мне опять что-нибудь, – говорю я.

– Сказку он потерял, – говорит дед. – Ну и дурак. Разве сказка – вранье? Сказка – мечта.

«Йодль» тирольский запела молодая жена – и это было как далекий крик о любви.

Дед обнял меня за плечи.

– Катарину вспомнил? – спросил он. Я кивнул.

– Разве Катарину убьешь? – сказал он. Негры били в ладоши.

– Черненькие, беленькие, – сказал дед, оглядываясь. – Полсвета у меня родня. Ступай внучку поищи. Скажи, в буфете одни благушинские собрались.