Улицы, которые видел Эггер, дворы и огороды были перекопаны траншеями, перегорожены противотанковыми надолбами, пауками из сваренных крестообразно рельсов, перевезенных сюда с оставленных русскими оборонительных рубежей. Искусно замаскированные, зловеще чернели бойницами врытые в грунт бетонные бункеры. На этих окраинных улочках без мостовых и тротуаров, поросших травою, имевших совсем деревенский вид, с общественными водяными колонками на перекрестках, жили в основном любители земледелия, садоводства. Редкий дом не имел при себе огородного участка или сада с тщательно побеленными известкой стволами. Была самая пора налива, садовую зелень пронизывали румянец и белизна зреющих яблок и груш, в изобилии уродившихся в этом году. Солдаты, все почти до пояса обнаженные, а кое-кто и в одних трусах, рубили топорами мешающие обзору деревья, разбирали заборы, вбивали колья, опутывая их колючей проволокой. Специалисты саперы, которых легко было отличить по черному цвету одежды, закладывали в землю мины, способные подорвать любых размеров танк. Каждый дом приспосабливался для круговой обороны: в низких кирпичных фундаментах зияли узкие продолговатые дыры, через которые, укрываясь в подвале, можно было вести пулеметный и винтовочный огонь.
К зданию больницы через пустырь была проложена изломанная зигзагами траншея, вырытая еще не на полную глубину — идти по ней надо было пригибаясь. Хотя противник, отогнанный на край темневшего в отдалении леса, не проявлял никаких признаков присутствия, Эггеру предложили надеть каску, и он охотно послушался совета — не из предосторожности, а потому, что в своем киплингианстве, в своей плененности военной романтикой всегда испытывал влечение ко всяким воинским аксессуарам и при случае с радостью надевал на себя солдатскую амуницию, брал в руки оружие.
Утренний бой, обещавший поначалу быть жестоким и трудным, но неожиданно скоротечный, даже без серьезных ранений, с результатами, которые превосходили расчеты командиров, оставил у солдат, захвативших больницу, приподнятое, бодрое, воинственно-оживленное настроение, не погасшее в них на протяжении всего дня и даже сейчас, к вечеру. Они знали, что в глазах всей дивизии совершили геройство, чувствовали себя героями и выглядели ими — настоящими матерыми бойцами…
Имя Эггера большинству было известно, и встретили его с воодушевлением.
Двадцатилетний командир роты Гофман, черноглазый, с проступающим темным пушком на верхней губе, всей своей внешностью, живостью глаз и движений похожий больше на итальянца, чем на немца, в маскировочной куртке поверх френча, с коротким штурмовым ножом на поясе, сказал Эггеру, что недавно, перед началом наступления, когда рота стояла еще в одной из курских деревень, ему пришлось прочитать книжку Эггера, распространяемую службой пропаганды среди солдат для поднятия боевого духа и веры в победу. Книжка содержала репортаж о действиях Роммеля в Северной Африке. Гофман сказал, что она произвела на него сильное впечатление, особенно понравился ему стиль изложения — энергичный, сжатый, напоминающий язык военных донесений.
Эггеру было приятно услышать одобрительное суждение о своем творчестве, и он, чтобы в свою очередь сделать приятное лейтенанту, сказал ему, что его фамилия известна в Берлине, находится в списке лучших боевых офицеров, составленном Министерством пропаганды, и передал те выражения, в каких генерал оценивал утреннюю атаку роты.
Из тыла только что доставили горячую пищу, и Гофман, как радушный хозяин, предложил Эггеру и его спутникам разделить с ротою ее скромный солдатский обед. Эггер давно уже был голоден и не стал отказываться.
Обстановка солдатской трапезы не имела ничего общего с той, в какой Эггеру довелось завтракать утром. Здесь не было ни удобных столов, ни белых скатертей, ни хрустальных бокалов, ни серебряных приборов, украшенных монограммами. Эггер сидел на деревянном ящике с гранатами, железная ложка, которую ему дали, была кривой, на одном черенке с вилкой и ножом. На коленях он держал помятый алюминиевый котелок и ел прямо из него, рискуя закапать супом свой щегольской френч и брюки из тонкого высококачественного лионского сукна.
Крупяной суп с говядиной отдавал дымом походной кухни, хлеб был недостаточно свеж, вино, разлитое из металлической фляги по манеркам, — терпким и кисловатым, с привкусом металла. Но Эггер с большим аппетитом ел и суп, и хлеб, пил кислое вино. В этом обеде на передовой позиции, в кругу фронтовиков, еще сегодня утром дравшихся с противником в жаркой схватке, для Эггера было заключено совершенно особое наслаждение, полное непередаваемой, волнующей его поэзии. Эггеру нравилось, что он сидит на ящике с боевыми гранатами, что на коленях у него поцарапанный котелок, пронесенный по многим фронтовым дорогам, что под ногами пустые винтовочные и автоматные гильзы, а вокруг — только каски, гладкие серебристые погоны, сине-зеленые, грубо простроченные френчи, пятнистые маскировочные куртки, самое разнообразное оружие — в руках, за плечами, составленное пирамидами. Он находил наслаждение даже в том, что суп, который он черпал кривой ложкой, пропах дымом полевой кухни, а хлеб — черств, каким и должен быть настоящий хлеб суровых тружеников войны, позабывших, что такое дом, уют, удобства.