Накануне ночью с Мартынюком снова говорили по прямому проводу. На этот раз его соединили с тем, к кому сходились все нити управления войною, чье одно имя вызывало в преданной душе Мартынюка, в прошлом простого неграмотного крестьянского парня, начавшего в гражданскую свою воинскую биографию с дырявой шинели и обмоток рядового красноармейца, почти религиозное благоговение.
Мартынюк несказанно оробел, но вместе с тем и обрадовался. Он полагал, что управляющий войною человек вызывает его для того, чтобы выяснить реальное положение на фронте, реальное состояние армии, и, поскольку он всегда и во всем провозглашал научный подход, отправляясь от этих реальностей, пересмотрит определяемую для армии задачу и поставит ту, которая ей по силам. Предполагая, что такой разговор может состояться, Мартынюк заблаговременно набросал на листе бумаги все цифры, все данные, иллюстрирующие положение, и держал этот листок в руке.
Но он обманулся в ожиданиях. Его ни о чем не стали спрашивать, как будто реальное состояние армии для говорившего не имело сколько-нибудь серьезного, определяющего значения, а главное для него представляла только директива, которую он дал, по-видимому, считал правильной и не хотел отменять, как вообще никогда не отменял каких-либо однажды им данных директив, дабы не повреждалась вера в его непогрешимость и гениальность. Разговор сразу же пошел не в направлении – способна ли армия выполнять предписанные ей задачи, а только о том, что армия должна их выполнить. Характерный, сразу узнанный Мартынюком голос был резок. У Мартынюка, когда он докладывал обстановку, непроизвольно и неостановимо подрагивали руки, державшие трубку, листок бумаги, подрагивали губы, даже подрагивало что-то внутри живота. Он все перезабыл, что хотел сказать и что надо было сказать – что войскам нужна передышка, что они нуждаются в серьезном пополнении, переформировке, что те небогатые резервы, которые ему направлены, он считает нецелесообразным бросать по частям на противника, а подождет, пока они поднакопятся, соберет их в ударный кулак, ибо иначе ничего не выйдет, никакого ощутимого нажима на немцев не получится, город не будет взят и немецкие силы с других участков не будут отвлечены.
От Мартынюка немногословно и веско снова потребовали решительных и немедленных наступательных действий, занять город любой ценой, во что бы то ни стало.
– Наши славные воины, простые советские люди, способны сдвинуть горы, когда ими правильно руководят. Вы должны осуществить такое руководство. Мы ждем этого от вас!
Что было ответить? Сказать, что требования неисполнимы, потому что не связаны с действительными возможностями, не учитывают их, пренебрегают ими? Сказать, что ждать нечего, он не справится, как и никто другой не сумел бы справиться на его месте?
Вся репутация Мартынюка, сложенная за долгую службу в армии, все им достигнутое – ранениями, тяжкими трудами, беззаветной отдачей всего себя делу, долгу – стояли на карте в эти минуты.
И Мартынюк, ощущая это, так и не отважился заявить правду, побоявшись все в миг потерять, в раболепной придавленности именем говорившего, его негромким голосом, с которым за всю историю, как зазвучал он в стране, все только соглашались, который парализовывал волю, ум, совесть и не таких, как Мартынюк, людей... Глуховато и осипло от волнения, по-солдатски строя свою речь и почти в солдатских же выражениях Мартынюк заверил, что армия выполнит директиву, а он, Мартынюк, примет со своей стороны для этого все надлежащие меры.
Закончив разговор и опомнившись, он понял, каким гибельным для себя и своих солдат обещанием он себя связал. Но сделать было уже ничего нельзя. Оставалось только выполнять.
И Мартынюк, раскаиваясь и казнясь в душе, принялся выполнять. Не подавая виду, скрывая, что он сам первый не верит в успех дела, он дал приказ штурмовать утром южную оконечность города. Казнясь, но опять даже ближайшим сподвижникам не открывая себя, приехал он на своем вездеходе и сюда, на лесную поляну, навстречу подходящей дивизии...