Выбрать главу

Давай, давай полки! сказал генерал категорично еще более подчеркнуто выражая всем своим видом, что он не хочет ничего слушать, не принимает и не примет никаких отговорок. Не тяни резину — самый момент… Упустим — потом пожалеем Ты же ведь сам вояка, с первых дней, знаешь, как на войне иная минута все дело решает…

— Ни одной же пушки, товарищ генерал-лейтенант!.. Остроухов отвечал тоном упрека в том, что хотят заставить его сделать.

— Поддержим, своей артиллерией поддержим!

— Какой артиллерией, сколько ее, где она? По три снаряда на ствол?.. А у меня идет целый артполк.

Некрупный, не отличавшийся физическою силою Остроухов, казавшийся совсем маленьким, просто подростком в сравнении с грузным, массивным генералом, всегда спокойно-сдержанный и вдумчиво-неторопливый, ни разу, как он принял дивизию, не повысивший на подчиненных голос, всегда и во всем знавший, что делать, какой найти наилучший выход из трудного положения, сейчас был взволнован, бледен и явно растерян.

Генерал, говоривший Остроухову «ты», хотя они увиделись и познакомились только что, на этой поляне, был командующий армией Мартынюк, в чье распоряжение поступала теперь дивизия. Он прибыл сюда на бронемашине со своего КП, чтобы лично встретить Остроухова и тут же немедленно отправить его с полками на штурм города.

Остроухов знал, что придется вступать в бой сразу же, вероятно, прямо с ходу, и был готов к этому. Но он полагал, что это будет бой оборонительный. Такая задача еще была в пределах возможного для людей, которые двое суток не спали и ни разу по-настоящему не ели, чуть ли не бегом проделали по жаре больше ста верст, едва-едва держались на ногах и имели только легкое оружие, что принесли на себе.

Но штурм города — это было совсем иное, куда более серьезное, ответственное и трудное дело, совершенно невыполнимое и безнадежное, если пытаться осуществить его тотчас же, без артиллерии и танков, не зная толком, где и как укрепились немцы, где их огневые точки и минные поля, в каком месте они сильнее, в каком слабее. Остроухов, всю жизнь служивший в армии, прошедший фронтовую школу первой мировой войны и гражданской, успевший и в нынешнюю хватить лиха, за годы армейской службы много учившийся, ставший из рядового командиром со званием полковника, понимал это со всей отчетливостью и не понимал только одного, как этого не понимает Мартынюк, тоже старый армеец, с боевым опытом генерал.

— Командиры еще не знают местности, не представляют, где передний край противника, подходы к нему не разведаны, — со сдержанным гневом заговорил Остроухов. Было видно, что, если Мартынюк пригрозит ему отстранением от должности или отдачей под суд трибунала, даже расстрелом на месте, он все равно не поведет своих солдат на бессмысленное убийство, в какое неминуемо обратится немедленное наступление на город, которое хочет устроить Мартынюк.

— Какую тебе еще разведку, чего тебе разведывать?! — вскипел Мартынюк. Тяжелые, мясистые щеки его затряслись, заходили волнами. — Вот оно все, как на ладони — вот ты, а вот город, — простер он руку. — Выгляни за лес — и карта никакая не нужна. Командиров и политруков в цепь, направление на больницу — и пошел. Говорю тебе — самый момент, немец выдохся, можешь поверить, меня чутье не обманывает. Нет у него уже силенки, только и держится, что за дома уцепился, а навались — побежит, только пятки засверкают!

— Ну, а раз выдохся — тем более нечего горячку пороть. Добра от нее не бывает. Сутки, сутки нужны, не меньше!

Остроухов уже заметно нервничал, хотя и старался этого не выдавать. Глядя не на генерала, а себе под ноги, горбясь, сутуля худую спину, он ходил взад-вперед на маленьком пространстве в кругу стоящих перед генералом командиров. Заложенные за спину и сцепленные руки его с набухшими венами подрагивали.

Мартынюк сощурился на Остроухова, как будто смотрел против света; маленькие, колюче сверкавшие глазки его совсем скрылись в складках красных век.

— Людей жалеешь? — не спрашивая, а словно бы уличая Остроухова в преступном намерении, резко сказал Мартынюк.

Остроухов остановился, все черты его узкого, худощавого лица как-то мгновенно заострились, он вскинул на генерала голову, с такою же колючестью в темных, по-монгольски чуть косоватых глазах, какая была в сощуренном взгляде генерала.

— Да, — сказал он, — жалею!.. Не дрова ведь в печку.

— А Родину ты не жалеешь? — возвысил Мартынюк грозно голос, еще более недобро прищуривая глаза.

Вопрос, казалось, поставил Остроухова в тупик. Он помолчал, потом вздернул плечами с видом, что на такое и отвечать не стоит, отвернулся; лицо у него померкло, стало угрюмым, замкнутым.

— Не так ее жалеть надо! — проговорил он глухо, как бы только для себя.

— Где твой начштаба? — Мартынюк рыскнул глазами по лицам дивизионных командиров, стоявших с соблюдением почтительной трехметровой дистанции, неловко повернулся корпусом, чтобы взглянуть на тех, что стояли позади него. — Где он, тут? Который?

— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант! — выдвинулся из-за его плеча рослый, не ниже генерала, но только иного сложения, сухой и костистый, с молодою бородкой на смуглом моложавом лице подполковник Федянский, прикладывая к козырьку руку — не просто обыкновенным, принятым уставным жестом, а полным особого артистизма, — как это было у офицеров прежних времен.

Мартынюк пристально вгляделся в начальника штаба. Было видно, что Федянский не вызвал у него расположения. Мартынюку, сохранившему всю свою природную основу почти в ее необработанном, неокультуренном виде, гордившемуся, что он самый натуральный, без всяких посторонних примесей, чистопородный представитель «низов», любившему показать, что и в генеральском чине он самая настоящая «плоть от плоти и кость от кости» этих «низов», и для этого, особенно в присутствии рядовых бойцов, всегда употреблявшему простой народный язык, как он его понимал, то есть сыпавшему густым матом, — не мог понравиться Федянский с его явной, бросающейся в глаза интеллигентностью в облике и манерах, с этой своей щегольской, искусно подстриженной бородкой. Со времен гражданской войны в Мартынюке осталось непреодолимое недоброжелательно-настороженное, недоверчивое отношение ко всем «образованным», как к «чуждым». А всякие выходящие за пределы устава заботы о внешности, украшательство — вроде бородок, усов, полированных ногтей — представлялись ему блажью, пижонством, на которое способны только люди пустые и опять же социально чуждые, политически не вполне надежные.