Выбрать главу

– У меня нет никакого положения. Я человек без статуса.

– Вот именно. Будто лесная дичь. Ох, тебе стоило бы хоть разок побывать на охоте с трещотками, да, да, на настоящей охоте с загонщиками, которые трещотками вспугивают дичь и гонят ее то туда, то сюда. И когда начинается стрельба, право, это даже менее страшно, чем все прочее. Война, что бы там ни говорили, в общем, разумное явление, только не позиционная война. Война действенная и вправду способствует разумному прогрессу. Психологи всегда отрицают это. Но они ошибаются. Писатели понимают это… иногда. Вилфред коротко засмеялся:

– Я сам был немного писателем…

Но тот, другой, снова оборвал его с прежним сдержанным пылом, неожиданным, даже приятным в нем.

– Почему ты говоришь: «был» и «немного»? Я прочитал твои книги – все три, когда их перевели у нас. Есть какая-то трусость в твоем кокетстве…

– Значит, наверно, ты сам не пытался писать. В писательстве есть что-то мучительное.

Мориц нетерпеливо прервал его:

– Я тоже писал книги. Надо ли говорить, что они в чем-то родственны твоим? И я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о мучительности этого ремесла.

Мориц сидел не шевелясь. Сигара обожгла ему пальцы, и он бросил ее в камин. «Там осталось достаточно табаку, чтобы какой-нибудь норвежец, жадный до курева, но лишенный его, мог набить себе трубку», – подумал Вилфред. Посторонние мысли вновь бесшумно вторглись в круг сознания. Он подумал: «Да, будь моя правая рука настоящей рукой, а не механизмом… но ведь я должен был спасти того ребенка, это был не просто рефлекторный жест с моей стороны – человеческие руки всегда нужны – руки, умеющие спасать других, руки, всегда готовые это сделать». И еще думал: «У меня был отец и брат. Но пусть бы сыном моего отца был не Биргер – Биргера я ненавижу, ему нет места в моей душе… У меня есть другой брат, вот он сидит рядом со мной, и в нем нет простоты, а есть двуликость, даже – многоликость. Пока еще у меня нет к нему ненависти, но, если его присутствие станет более навязчивым, мы не сможем оба остаться жить, он будет угрожать моему одиночеству…»

И слово «изменник» тоже вплыло в круг сознания, вытеснив другие мысли. «Я все читаю на его лице, он думает, что и в этом мы схожи с ним – мы, потенциальные изменники, – изменники вообще: по отношению к миру, к своей среде и к людям, к таланту; мы составляем с ним некий тайный клуб из двух человек – клуб людей, всегда желающих для себя иного, чем другие. Да, мне случалось спасать людей, это в природе вещей, кого-то мы спасаем, чтобы создать равновесие всякий раз, когда лодка грозит перевернуться… Жил-был когда-то человек с сигарой, и, где бы он ни появлялся, его всюду сопровождал рок, и почему бы ему не быть отцом Морица?..» Мысль эта рассмешила его…

Мориц спросил:

– Когда ты родился?

Но нет, он не позволит этому двойнику, явившемуся невесть откуда, навязать ему свою близость. Он свыкся с болью, поселившейся в его сердце, он хотел изведать ее до конца. Кто сказал: «Испить чашу до конца…»?

Вилфред сказал:

– Пусть даже мы родились бы в один и тот же день, тебе с твоим германским мистицизмом все равно не удалось бы извлечь из этого мнимого сходства больше, чем оно того заслуживает. Мы оба не способны верить, это своего рода яд, вот и все.

Пространство вокруг них наполнилось невидимыми существами, простыми душами, которые обвиняли и задавали вопросы. Мориц встал и долго глядел на темные облака, плывшие с моря. Вилфред видел его в зеркале: Мориц все время держался с несколько искусственной чопорностью, как офицер, как хозяин…

Мориц обернулся. Сделав несколько шагов, он выскользнул из зеркала. Вилфреду стало не по себе, страх охватил его.

Тот, другой, сказал:

– Я всегда ощущал родство с существами, с явлениями, умеющими сберечь свою сущность. Поэтому война с ее чудовищным расхищением сил противна мне даже с чисто практической точки зрения… Мой рационализм пошел на пользу моему имению. Но одновременно я ощущал ущербность всего рационального, и это никак не пошло на пользу мне самому. Сначала я надеялся, что мне поможет писательство…

Он вдруг умолк, шагнул к камину и, остановившись у него, любуясь пляшущими змейками пламени, зажег сигару.

– Разрыв между рациональным – целевой задачей – и бесцельными, если хочешь, разрушительными устремлениями, обратился в пропасть. Я был в той пропасти – душою я был там. Вряд ли это пошло моей душе на пользу. Я был женат. Это длилось недолго. Нельзя обитать в пропасти вдвоем.

Вилфред сидел и глядел в огонь. Он почувствовал на себе взгляд того, другого, но не хотел попадать к нему в плен.

– Эта мятежная тяга к одиночеству, – продолжал тот, – обращается в свою противоположность – в требование властителя, чтобы его приняли в сообщество на его собственных условиях…

Вилфред вскинул голову, будто что-то подтолкнуло его.

– Конечно, – сказал он. – Дальше!

– Я почти все уже сказал… Знакома ли тебе досада, порождаемая совпадением мнений – твоего и мнения другого человека, исходящего притом из совершенно иных предпосылок? Представь себе, что к тебе в дом пришел друг, которого ты глубоко уважаешь… О чем бы он ни рассуждал: о национал-социализме, об угрозе с Запада или с Востока, о расовой проблеме – человек этот приятен тебе. Но тебе неприятно, что он так думает. Или же – тебе неприятны его мысли, хоть они и совпадают с твоими. И ты начинаешь ненавидеть его самого, или его мысли, или то и другое вместе…

– Ребяческий дух противоречия!.. Кто-то сказал однажды: «Человек, ни разу не сидевший у постели своего больного ребенка, не правомочен высказывать свое мнение о чем бы то ни было».

– Ошибаешься. Я сидел у постели своего больного ребенка. У нас ведь было двое сыновей.

Еще и это! Что ж, значит, хоть в чем-то они отличаются друг от друга: у Морица было когда-то двое детей.

Но он не хотел распаляться из-за того, что затронуло его больше всего другого.

– Ты совершенно правильно сказал насчет стремления – твоего и подобных тебе – добиться своеобразной общности в условиях одиночества в той самой пропасти. Ведь ты, кажется, обитал в пропасти?

Мориц прошелся по комнате, вышел из светового круга. Он ступал бесшумно, как зверь.

– Ты нарочно дразнишь меня, нарочно отталкиваешь меня. В известном смысле это дерзость с твоей стороны, ты многим рискуешь, превращая меня в своего врага, но не это сейчас занимает меня. Я знаю – ведь и ты тоже такой!

– Думаешь, угадал?

– Да.

– Но ты неверно угадал. Я ценю свое одиночество превыше всего.

– Но ты же приходишь ко мне в гости?

В его словах звучала мольба. Но это могла быть и угроза…

Мориц продолжал:

– Главное в одиночестве – не изоляция, а надежда, что изоляция будет сломлена. Ты, к примеру, с кем только ни водишь компанию, один бог знает, какие люди вокруг тебя… Я же обречен на своего рода коллективное бытие как офицер и как человек. И это общение усугубляет одиночество, делает его полным.

Вилфред нетерпеливо дернулся:

– Ты что, совсем не умеешь пить, не впадая в философию? Неужели ты не можешь помолчать?

– Нет. Я разговариваю сам с собой все дни напролет – в этом проклятом бастионе. Все, кто предрасположен к писательству, разговаривают сами с собой. Во всяком случае, это лучше невыносимого панибратства с кем попало. К тому же я не выношу, когда со мной спорят.

– Раз нельзя спорить, значит, нельзя и согласиться с тобой!

Тот, другой, продолжал беспокойно кружить по комнате. Он то брал рюмку и снова ставил на стол, то хватал сигары и тут же снова клал их назад. Огоньки сигар мерцали в потемках.

– Вот ты презрительно отозвался о мистике, о германском мистицизме… Я и мой род не совсем германского корня, у нас в роду кельты, славяне и прочие. Мистика – это всего лишь логический противовес рационализму, которого, как ни крути, умному человеку мало. Вы, жители этой страны, культивировали личную свободу как некую анархическую святыню, без каких-либо обязательств по отношению к кому бы то ни было, лишь к индивиду, как таковому… Вам, наверно, даже не понять страданий мыслящего немца, колеблющегося между почтением и бунтом, откуда бы он ни был родом, пусть даже из Померании или, к примеру, из Вюртемберга, где родилась моя мать. А тебе тоже недостает чувства меры… Да, да, я знаю, ты мечешься от одной крайности к другой, от одной неудовлетворенности к другой – в этом мы с тобой схожи. Дело здесь не в неумении влиться в общество: такие люди, как мы с тобой, можем влиться в общество только с виду. Но наша любовь к независимости даже тюремную камеру превратит в королевство.