Все помещение было серое, цементного цвета. От стены к стене тянулись три висячих мостика, будто в тренировочном зале цирка. По колеблющимся мостикам шагали люди – по одному на каждом мостике, – и ледяной женский голос командовал: «Стой! Вперед! Стой! Вперед!.. Кругом!..»
Во мне все переворачивалось: я очень мало знала о декадансе, а также о всяких программах здоровья, порожденных декадансом; я была молода, влюблена, возбуждена счастьем и страхом перед бедой, которая может разразиться вдруг, как гроза в солнечный день.
Пригласили следующую тройку. Вилфред поднялся по металлической лестнице. Я видела, как он вышел на висячий мостик и зашагал по нему уверенными, танцующими шагами. Он остановился, потом сделал поворот и еще один поворот, пошел дальше и снова остановился. Глаза его сверкали, отражая холодный свет, лившийся с потолка, с холодного, серого, как цемент, потолка.
Все переворачивалось во мне. Но я услышала одобрительные возгласы хозяйки аттракциона: «Вот так новичок! Взгляните-ка на мсье! Вот пример для вас, господа! Истинный мастер!..»
А он… кажется, он млел от восторга, под градом похвал, которыми осыпало его это ущербное существо. Словно он только и делал в жизни, что шагал, освободившись от всего, по висячим мостикам. Отвращение сменилось глухим отчаянием. Я думала: «Вилфред бывал здесь раньше, овладел этой походкой. Он лишь забавляется всем и лжет, лжет, все время лжет…»
Он взял меня за руку. Я высвободилась. Он заботливо вывел меня на улицу. Он тихо смеялся. Потом сказал: «Прости меня». Он видел, что я плакала. Что-что, а это он умел – просить прощения, кротко заглядывать в глаза. Он обронил:
– Ты слишком долго не была в Париже.
Я ответила:
– В этом Париже я никогда и не была! В фальшивом Париже, столь любезном твоему сердцу, ущербном, рабски приверженном очередной моде…
Он сказал:
– Почему бы не поиграть в игру? Ты тогда и чарльстон не хотела танцевать, помнишь?
Да, я помнила, и воспоминание саднило душу. Я и вправду тогда не захотела танцевать чарльстон. Это было в кафе «Селект», или как оно еще там называлось. Танцевали чарльстон, мне даже понравилось. Все это было до Бретани. Мужчины обычно начинали приплясывать сидя – у них чесались ноги – и, уже танцуя, подходили к дамам. Но и тем уже не сиделось на месте – они напоминали самок в пору течки. Дамы вскакивали на ноги и тоже начинали выкидывать антраша под возбуждающую музыку. Вдруг Вилфред поднялся, приплясывая, как все. Отвращение захлестнуло меня. Он испытующе поглядывал на меня: может быть, я совладаю с собой? Но я не могла! Не хотела и не могла, я возненавидела чарльстон и все связанное с ним. Я возненавидела его, хотя всего секунду назад была готова танцевать. Почему? Из глубокого отвращения ко всякой пошлости.
Он не стал меня попрекать. Но и не сел на место с виноватым видом. Он исполнил великолепный сольный танец, настолько виртуозный и полный выдумки, что все остальные сошли с танцевальной площадки и, встав в круг, хлопали ему в такт музыке. Хозяин ночного клуба прислал даровое шампанское…
Когда мы вышли на улицу, я спросила:
– Может, вернешься к своим приятелям и еще раз пройдешься по мостику?
И высвободила свою руку.
У него сделался такой обиженный вид, что я подумала: «Да он же просто дитя. Избалованное дитя, я сама его избаловала, его нельзя не баловать».
Потом его взгляд ожесточился, погас. В моей голове лихорадочно пронеслось: «Как нежно заботился он о тебе! Что будет с его любовью, с твоей любовью?.. Мыслимо ли, вот так, на тротуаре, среди снующих людей, разом все потерять?..»
– Конечно, это глупо, – потухшим голосом проговорил он, – но мне это в самом деле приснилось.
Снова дитя. Дитя, которое могло быть моим, если я захочу. Я хотела…
Я взяла его под руку. Вокруг нас искрился, переливался свет. Легкий туман рассеялся, ушел.
– Я виновата.
– Нет, я виноват.
– Нет, я!
– Прости меня…
Но это было уже слишком, он явно переигрывал.
– А что мне тебе прощать?
– Мне хотелось бы показать тебе мои картины, – сказал он.
– Разве я их не видела?
У него сделалось сердитое лицо или, может, просительное, не знаю.
– Ах, ты о тех…
Картины его занимали меня. Все, что касалось его, занимало меня. Значит, у него есть другие картины? И он прятал их от меня?
Мы пошли дальше – на север. Мне было неприятно думать, что он ведет меня к месту нашей первой встречи. Он повернул на северо-восток. Да-да, он научил меня чувствовать направление. Но сейчас он вел меня сам.
И тут вдруг из какого-то заведения послышалась музыка, было это на какой-то тихой улочке. Проклятая «Валенсия», опять она – будто звуковая чума. Он шел рядом со мной, держа меня под руку. И ноги его шли, точнее, плясали… Он шел рядом со мной, приплясывая так легко и ритмично, будто какой-нибудь… какой-нибудь из этих…
Такси подъехало тут же, как только я махнула шоферу.
14
В такси стоял душный запах табака и пудры. Я сидела, глядя, как мимо проплывают знакомые улицы и дома. Все вокруг нас казалось мне зловещим. Я уже давно не ездила одна в такси. Мне так покойно было сидеть рядом с Вилфредом в его зеленом маленьком автомобиле…
Я дала шоферу адрес пансионата на улице Президента Вильсона, но, передумав, попросила повернуть в другую сторону и высадить меня у церкви Сен-Сюльпис. Не могла же я в самом деле вернуться в мой прежний пансионат, как провинившаяся школьница. Я страшилась жалостливых и любопытных глаз Нелли, чей взгляд сказал бы мне: «Ага, недолго же это продлилось!»
Потом я бродила по узким улочкам вокруг нашего дома, но не смела вернуться: вдруг там никого не будет? Моросило. Тонкая пелена окутывала старомодные уличные фонари, и, казалось, вся улица тоже спряталась под пеленой… Внезапно передо мной точно из-под земли вырос Вилфред. Он взял меня под руку, но не робко, словно бы выясняя, в каком я расположении духа, а спокойно и уверенно, будто ровно ничего не случилось:
– Я вышел встретить тебя…
Он не хотел объяснений, взаимных покаянных признаний своей вины.
– Завтра, – сказал он, – я должен снова заняться работой. А ты ведь пойдешь на репетицию, не так ли?
Мне не нужно было на репетицию. И он это знал. Значит, хотел удалить меня из дома, хотел остаться наедине со своим мольбертом.
– У меня тысяча разных дел, – сказала я. – Квартира весь день будет в твоем распоряжении.
Я вспомнила, что уже век не навещала брата, отделалась несколькими открытками, посланными из Бретани малютке Жаку. Меня тут же охватила острая тоска по близким.
Он рассмеялся:
– Наоборот. Весь дом в твоем распоряжении… Я делаю эту работу в другом месте.
И снова – укол ревности, потребность все знать о нем. Он и прежде как-то дал мне понять, что работает в другом месте. Но мы с ним не расставались день и ночь начиная с августа, теперь же стоял октябрь. Выходит, я ничего не знаю о том, что, может, занимает его больше всего?
Мы вошли в нашу маленькую, заставленную мебелью квартирку. Стол накрыт, а на нем – угощение: лангусты, холодный цыпленок, салат, белое вино. У меня прямо дух захватило.
– Я забежал в магазин Жоржа на углу и купил кое-какую снедь.
Снова кольнуло в сердце: значит, он был уверен, что я вернусь домой…
– Знаешь, от волнения на меня нападает зверский голод, – сказал он оправдываясь.
Я тут же кинулась к нему на шею. Вот, значит, как легко было меня пронять: школьница, а не взрослая женщина – сначала обиделась, потом ударилась в сентиментальность. А ведь я годами стояла на подмостках – известная скрипачка, не из самых великих, зато из растущих…
– Где же ты работаешь? – спросила я. И тут же поняла, что лучше было мне прикусить язык. Но он не выпустил меня из объятий. Он сказал:
– Да там… – и неопределенно кивнул головой куда-то в сторону.
– Можно мне посмотреть картины?
Он пожал плечами.
Но мы не пошли туда завтра и на следующий день тоже. Нас будто вновь забрал в плен этот город, дивный самовлюбленный город, в котором мы жили. Какое-то беспокойство вселилось в нас, без слов передаваясь от одного к другому. Вдвоем бродили мы по городу, томимые жаждой, – жаждой объятий, еды, вина и снова еды. Короткие полосы дождя с ледяным ветром, предвещавшим осень, сменились жарой, столь сильной, что плавился асфальт, и от домов, окон, статуй струился свет, будто в первый день творения, – сверкающий город казался написанным кистью шального пуантилиста… Мы были богачи, вхожие в оазисы, разбитые для богачей в бедных кварталах, – богачи, начисто лишенные совести. Мы установили доверительные отношения с официантами, и они поили нас чудесным вином, какое припрятывали для немногих избранных. К нашему столику то и дело подходили в белых колпаках виртуозы поварского дела, с простодушной гордостью рассказывая о своих блюдах, как мать об удачном дитяти. О вы, дни моего счастья, наполненные голодом, жаждой и вожделением! Я так долго жевала серые отбивные в пансионате на улице Президента Вильсона. Я так долго была уверена, что скрипка – это и есть вся жизнь… В газетах писали, будто франк неуклонно падает. А нам было и горя мало. Будто зеленый побег извечной людской надежды и веры, наш маленький «ситроэн» пробивал себе путь в джунглях радостных дней, светившихся отраженной радостью, взятой у нас. Мы чувствовали себя туристами, с присущей туристам радостью открывания, обладая в то же время знанием посвященных. Мы встречали всюду уйму единомышленников, философствующих гурманов, постоянно возвращавшихся – будто привидения – в храмы чревоугодия: мы вступили в своего рода тайный клуб, члены которого, свободно переходя от столика к столику, вместе осушали последний бокал на рассвете, а рассветало теперь все позже. Но, разглядывая себя в зеркале на другой день, я не чувствовала стыда. Из зеркала на меня смотрели глаза, не заплывшие с похмелья, а неузнаваемо лучистые. Загар не сменился малокровной бледностью. Молодость наша не знала тоски похмелья. Непокоренные дети счастья, мы готовы были одарить им всю землю. Я порхала на крыльях легкомыслия. И крылья мчали меня, куда хотели. Это меня-то, всегда тащившую на себе бремя заботы и чувства долга.