Серафима знала мужа Маро. И телосложения он был нормального, и на здоровье не жаловался, но чего-то не хватало ему — какой-то жилы…
Работал он на ферме, пас телят. Этим от века занимались подростки, и заведующий как-то предложил: «Хочешь, сторожем тебя назначим?» Услышав это, муж Маро вскочил, перепуганный: «Ей-богу, не обманешь ты меня, не обманешь»…
Однажды мужу Маро поручили пасти дойных коров. Выгнал он их на луг, за реку, а к обеду река возьми да и выйди из берегов. Муж Маро поднял тревогу, закричал, замахал руками, стал звать на помощь. На ферме никого из мужчин в это время не было, и к реке побежали доярки.
— Пришел мой конец, Госка! — вопил с того берега незадачливый пастух. — Спасайте меня, спасайте коров, иначе вода нас утащит!..
Все женщины были моложе Госка, стеснялись войти в воду — оголить при мужчине ноги. Госка перешла речку в платье. Завернула она коров, те нехотя вступили в бурную воду и двинулись вброд. Течение было таким сильным, что коровы едва не падали с ног.
— Ой, утонут они! — причитал муж Маро. — Ой, утонут!..
Когда стадо переправилось, Госка отвернулась в сторону, подождала, пока пастух разденется, потом протянула ему руку. Так и вошли они в воду — Госка впереди, муж Маро — следом за ней. На том берегу доярки со смеху валились на землю. А муж Маро бормотал:
— Прости меня, Госка… Ради бога, прости меня, если можешь…
Когда дошли до стремнины, Госка едва удерживала его руку в своей — так сильно он дрожал.
— Не отпускай меня, Госка! — умолял он. — Не бросай, прошу тебя! Не дай мне пропасть!..
Когда выбрались на берег, пастух снова запричитал:
— Ой, конец мне, конец… Брюки мои там остались!
— Пусть за ними кто-нибудь другой сходит, — отмахнулась Госка.
— Ради бога, принеси мои брюки! Принеси…
Госка сняла с себя платок, через плечо передала его и сказала:
— На, укутайся пока. Сейчас пошлем к Маро кого-нибудь, принесут тебе штаны.
— Нет, нет, не говорите ей ничего! — взмолился пастух. — Она не перенесет позора… Не перенесет…
Маро и сено сама косила, и дрова из лесу привозила. И, как вол, который всю жизнь тяжкие грузы тащит, ходила, глядя в землю. В день смерти мужа, она не проронила ни слезинки, хоть женщины и подходили к ней, обнимали, как положено, говорили ей что-то жалостливое.
— Никого я не встретила, кто мог бы его прочитать, — говорила Маро, держа руку за пазухой. — По бумаге и по тому, как свернуто, вижу, что оно от Канамата.
Она вытащила письмо, но не торопилась передавать его, словно самого Канамата за руку держала.
Серафима едва сдерживалась. И она понимала сейчас, что никогда не была равнодушной к Канамату, что его нельзя забыть, как звезду, упавшую с неба и растаявшую вдали.
Письма с фронта — это опорные столбы, поддерживающие дома, это тепло, согревающее людей, это радость, заставляющая голодных забыть о пище… Почтальон редко стучался в ворота, от ожидания в глазах белело… И если письмо Канамата дошло до села, может быть, завтра придет весточка от отца Серафимы, от брата, от Кайти…
Учитель осетинского языка часто вызывал к доске Канамата. Буквы получались у мальчика нарядными, как празднично одетые пионеры, казалось, он не писал, а вырисовывал их. Сам же всегда был сдержанным, строгим. Ни слова лишнего, ни улыбки…
Она жадно вглядывалась в написанные карандашом строчки, и виделось ей — Канамат расстелил шинель, прилег, раскрыл книгу, и вспомнилось ему, наверное, как стоял он возле доски и весь класс слушал тихое постукивание мела, которым он писал…
Когда начинался урок, учитель превращался в охотника, высматривая в журнале очередную жертву. В эта тревожные мгновения Серафима удивлялась Канамату — тот сидел спокойно и ничуть не боялся, что вызовут именно его. Но и руку он никогда не тянул вверх, и девочка думала, что он не хочет лишний раз выходить к доске, выставлять напоказ разноцветные латки на штанах. Может, потому и смотрел он, стоя у доски, так, словно не видел никого в классе…