Никто из сельчан не помнил, когда родился Гыццыл. Отец и мать его исполнили свой долг перед миром, но природа отнеслась к нему с суровостью мачехи. Говорят, Гыццыл даже срока своего не дождался в утробе матери. Кто-то сказал, взглянув на новорожденного, что он меньше кулака. Кто-то добавил: «Такой маленький, что меньше и не бывает». Слово пошло из уст в уста, вернулось туда, откуда вышло, и прилипло к новорожденному: Гыццыл! Пять лет полз он на боку и добрался до границы вселенной — до своих ворот. Вскоре стал доставать самые низкие ветки, потом научился добывать чурек из-под сита, висящего на стене, но так и остался Гыццылом, и никто не знал его настоящего имени… Нельзя было определить время года по его одежде. Козырек его кепки всегда был повернут назад. И свадьба и похороны — праздничный пир для него. Гыццыл никогда не обидел даже муху, но девушки шарахались от него, как от нечистой силы…
С самого начала войны Гыццыл стал жить во дворе правления колхоза. Забыл дорогу домой. И ночью сторожил колхозное добро, и днем. Люди, посмеиваясь, называли его то членом правления, то заместителем председателя…
Сейчас он сидел на крыше крайнего амбара, и глаза его сверкали, как угли, с которых только что сдули пепел. А люди, толпясь в отдалении, осыпали его проклятиями.
— Чтоб ты провалился сквозь землю!
— Слезай, а то подожжем тебя вместе с амбаром!
— Начальство твое шашлыки в горах жарит, а ты свою дурную башку на ветер выставил!
— Подожди, немцы придут, они тебя за ноги повесят!
Проклятия летели одно за другим, и женщины, выкрикивая их и посмеиваясь, старались перещеголять одна другую. Старики же в заплатанных ноговицах, в шерстяных носках, в плешивых каракулевых шапках и войлочных, мягких, как лопухи, шляпах стояли поодаль, будто не замечали ни Гыццыла с его гранатой, ни женщин… Серафима с интересом поглядывала на стариков. Уговорить Гыццыла слезть с крыши — все равно, что найти воду в пустыне; взять у него гранату — все равно, что в подоле таскать горящие угли. «Сумеют ли старики, — размышляла она, — сплести из слов ловушку, в которую попадется Гыццыл?» Ей стало жалко слабоумного. Раньше она проходила мимо него, как мимо сухого дерева, а сейчас ей хотелось защитить несчастного, угадать его тревожные мысли, которые он не в силах высказать. Она понимала — то, что происходит сейчас во дворе правления, кажется Гыццылу кошмарным сном. Этот двор казался ему хранилищем бесценных сокровищ, а люди из правления и он сам должны были беречь и защищать это богатство. И только в служении этом жизнь его обретала смысл, и он, сидя на крыше амбара, готов был сражаться и умереть…
Люди, столпившиеся во дворе правления, увидели вдруг, как Гыццыл сунул гранату за пазуху, закричал что-то нечленораздельное и замахал руками. Казалось, он радуется чему-то, и люди пытались догадаться, чему именно.
— Смеется, — сказала в тишине одна из женщин.
— Пускает нас, — предположила вторая.
— Пошли!..
Словно щепка, отскочившая от полена, из толпы вырвалась одна из женщин. Гыццыл тотчас же преобразился, выхватил из-за пазухи гранату и замер, подняв ее над головой. В тот же миг послышался торопливый цокот копыт, и Серафима, оглянувшись, вскрикнула:
— Таурзат!
Имя это прозвучало, как выстрел. Толпа умолкла, и Серафиме показалось, что женщины, застыдившись, сейчас начнут расходиться по домам. И, может быть, так бы оно и случилось, если бы не раздался скрипучий, сварливый голос:
— Что ты нам скажешь, Таурзат? Чем успокоишь?
— Приятно видеть вас, Дума, — Таурзат соскочила с коня, подошла к высокой сухопарой старухе. — Какой ветер принес вас сюда?
— Сын мой от души поишачил здесь! Пришло время рассчитаться за его труды…
Дума жила на самом краю села. Сразу за ее домом начиналось бескрайнее кукурузное поле. Люди поговаривали, что из кукурузы, украденной с этого поля, Дума гонит голубую, как небо, араку. Рассказывали также, что краденой кукурузой Дума откармливает и кур, и индюков, и поросят…
Говорить с Думой, все равно что в костер сухие щепки подбрасывать. Таурзат оставила ее и, повернувшись к Уалинка, кивнула на мешок, висевший у той за плечами:
— Хоть бы ты тележку какую-нибудь подыскала себе. Разве можно так надрываться, такие мешки таскать? Ты ведь, Уалинка, раньше ведро воды не могла поднять, боялась за свой радикулит…
— Ты о своем мешке думай! — Уалинка исподлобья глядела на Таурзат. — В колхозе ведь много добра было, много чего можно с собой в горы унести… Да направит вас господь в такие ущелья, откуда назад не возвращаются!