Выбрать главу

«Петруша сел на печи, опустил ноги вниз и сказал всем:

— Спать пора! Чего вы разбудили меня? Дня еще нету, темно во дворе! Чего вы шумите и свет зажгли?

— Спи, спи, рано еще, я сейчас сама к тебе приду, — ответила мать. — И ты, Петруша, не вставай, не разговаривай больше.

— А вы чего говорите? Чего отцу надо? — заговорил Петрушка.

— А тебе какое дело — чего мне надо! — отозвался отец. — Ишь ты, сержант какой!

— А зачем ты стекло у лампы раздавливаешь? Чего ты мать пугаешь? Она и так худая, картошку без масла ест, а масло Настьке отдает.

— А ты знаешь, что мать делала тут, чем занималась? — жалобным голосом, как маленький, вскричал отец.

— Алеша! — кротко обратилась Любовь Васильевна к мужу.

— Я знаю, я все знаю! — говорил Петрушка. — Мать по тебе плакала, тебя ждала, а ты приехал, она тоже плачет. Ты не знаешь!

— Да ты еще не понимаешь ничего! — рассерчал отец. — Вот вырос у нас отросток.

— Я все дочиста понимаю, — отвечал Петрушка с печки. — Ты сам не понимаешь. У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…»

Космической глубиной и вечностью смятенной человеческой жизни, величием страдания простого и непритязательного человека веет от этой сцены. Я ни у одного писателя, ни у современного, ни прошлых времен не знаю ничего подобного. Пройдут века, и о величии подвига нашего простого человека, погубившего смертельного врага своего во всеобщей схватке, будут судить по этому небольшому рассказу более весомо и убедительно, чем по сотням и тысячам страниц иного легковесного борзописания.

И все же Иванов уходит из дома. Он уходит на станцию и садится в поезд. Он даже думает уехать к той двадцатилетней дочери пространщика, которая «была тронута вниманием Иванова» и «боялась сразу остаться одна в городе, где она родилась и жила, но который стал теперь для нее почти чужбиной», потому что «мать и отец Маши были угнаны отсюда немцами и погибли в неизвестности…». Он хочет уйти к той вольнонаемной помощнице повара в столовой, с которой провел два дня в ее городе, возвращаясь домой к семье. «Вот Маша не ожидает меня, — думал Иванов. — Она мне говорила, что я все равно забуду ее и мы никогда с ней не увидимся, а я к ней еду сейчас навсегда».

И поезд тронулся. И начал увозить Иванова из дома. Но увидел он, что двое детей бегут за поездом, за последним его отъездом. «Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу оба упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда в сторону Иванова, махал рукою к себе, как бы призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же они снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего нога была обута в валенок, а другая в калошу, — от этого он и падал так часто.

Иванов закрыл глаза, не желая видеть и чувствовать боли упавших, обессилевших детей…»

И тут идет место, ради которого, может быть, написан весь рассказ и многие другие рассказы, но в которых нет такого места, и они оттого выглядят пустыми и обесцвеченными. Иванов вдруг «сам почувствовал, как жарко у него стало в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу…». Может быть, ради одного этого момента, краткого, но мучительного и вмещающего поэтому в себя всю прошлую, настоящую и всю будущую жизнь этого человека, его жены и детей, капитан Иванов прошел войну и остался жив. Не прошедший этого, не видевший вряд ли мог бы выйти из такого переживания обновленным, окрепшим и возвысившимся. А сердце капитана Иванова там, в тамбуре вагона, «пробилось на свободу, заполнив все его существо теплом и содроганием. Он узнал вдруг все, что знал прежде, гораздо точнее и действительней. Прежде он чувствовал жизнь через преграду самолюбия и собственного интереса, а теперь внезапно коснулся ее обнажившимся сердцем».

Во времена Древней Греции такое потрясение, связанное с внутренним прозрением и обновлением человека, называлось катарсисом, который и являлся обязательной кульминацией всякого произведения, достойного, конечно, произведением именоваться.

И возвратился Иванов к семье. «Иванов кинул вещевой мешок из вагона на землю, а потом спустился на нижнюю ступень вагона и сошел с поезда на ту песчаную дорожку, по которой бежали ему вослед дети».

Рассказ написан сразу после войны.

Что-то есть величественное, опять-таки эпическое в таком неторопливом возвращении капитана Иванова, что роднит эту сцену со сценой возвращения Григория Мелехова к своей семье в конце четвертой книги «Тихого Дона». Есть внутреннее бесповоротное решение в обеих этих сценах, когда уже ничего нельзя высказать словами и остаются одни только поступки. Нужно пройти страшную жизнь и оплодотворить ее глубочайшей выстраданной мудростью, чтобы так неторопливо выполнять решение, идущее навстречу судьбе одного или совсем немногих, но родных и кровных человеков. Так человеческая личность входит в века.