— Нет ли у вас чего почитать? — спросил я Георгия Романовича.
Он достал из-под подушки книгу в стареньком переплете. Я открыл ее наугад… В заснеженном поле на кауром жеребце скакал воин бородатый и черноглазый, с заботой на смуглом лице — таким бывает мой папка, когда его ночью зовут на работу. За спиной гонца на красном ремне висели богатый, изукрашенный бирюзой колчан со стрелами и лук с натянутой тетивой. Из-под тегиляя — кафтана со стоячим воротником и короткими рукавами гонца виднелся край шубы, но он, все равно страдая от ветра, скакал, втянув голову в плечи. Год назад папка тоже ходил с бородой, но мама велела ему побриться.
Я подумал о них, лег на кровать и закрылся рукой.
К вечеру потянулись с востока серые тучи! Они светлели, синели, и все, что я видел в окне: кустарник, громада близкого неизвестного здания, уходящий в сторону лес, — тоже темнело, и скоро все замерло, как бывает в начале ночи.
В палате неярко светилась лампа. Георгий Романович о чем-то сосредоточенно думал, Семен Петрович с Чикиным переговаривались.
— Все от человека зависит, — говорил Семен Петрович. — Я это знаю давно. Чуть вожжи отпустил — тут и подкосит. Помню, решили мне операцию делать, йодом, где надо, смазали. А на соседнем столе тоже мужик лежал. Стали нас резать. Мужик заорал благим матом, задергался. Навалились на него. Не умолкает! Хирург, который его режет, нервничать стал, а мой врач спокойно работает. Я как лег под нож, так не ойкнул. Врач мне потом спасибо сказал. «Хорошо, — говорит, — вел себя». Так вот, я за две недели поправился, а мужика того еще месяц на работе не было.
— Что же ты с болезнью сердца не совладаешь? — грустно спросил Чикин.
— Это другой разговор… — Семен Петрович пересел к нему на кровать, и в неярком свете они показались мне молодыми. Сцепив руки «в замок», Семен Петрович сказал:
— Помню, сынишка начнет спрашивать: какая она война? А я молчу. Тяжело вспоминать. Когда он старше стал, я ему сказал: «Войну с чужого голоса не узнаешь. Разве что… Вот печка раскалена. Открой заслонку, и когда голову опалит жар, может, тогда что и поймешь из нашей фронтовой жизни».
И я подумал, что в доме у дедушки есть русская печка.
Рано утром меня разбудила медсестра:
— Иди кровь сдавать.
А когда совсем рассвело, мы увидели снег. Чикин глядел в окно.
— Не подвел барометр. Больные ноги чутче всякого механизма!
Врачи и медсестры вошли в палату, и она сразу оказалась тесной и невысокой. Постояв у кровати Семена Петровича, они посовещались, и по его довольному лицу я понял, что он идет на поправку.
Чернявый, лет тридцати, доктор водил по моей груди новенький стетоскоп, который был холодным, а потом нагрелся. Врач послушал и сказал старой, как моя бабушка, женщине:
— Не слышу. По-моему, ничего особенного.
Высокая и тощая, в накрахмаленном халате, она достала из глубокого кармана свой стетоскоп, и потому, как она прислонила его, я понял — это настоящий врач. Она послушала меня, потом сердито ткнула в сердце указательным пальцем и сказала:
— Здесь.
Молодой врач подхватил висевший на груди стетоскоп, послушал, где указала главврач, и, кивнув, заговорил по-латыни…
У кровати Георгия Романовича главврач задержалась недолго.
— Как себя чувствуешь, дорогой? — спросила она.
— Вашими молитвами, — улыбнулся учитель.
— Моли не моли, Георгий Романович… — Главврач ощупала его живот. — Надо оперироваться. Место в «хирургии» сегодня освободится.
— Благодарю.
— Если бы раньше обратился.
— Некогда было.
Главврач сердито поглядела на меня и сказала:
— Понятно.
В этот день снег больше не падал.
Собираясь в «хирургию», Георгий Романович с каждым из нас попрощался за руку. Пришла чужая, с бесстрастным лицом медсестра, и я заметил, как осторожно ступал Георгий Романович… «Хирургия» представлялась мне большой и светлой, с постоянным запахом йода, блеском металлических инструментов. Мне хотелось догнать учителя, сказать что-то хорошее, но я не двинулся с места. Он был любимый учитель, а я не знал, как заговорить об этом. Потом нянечка молча заменила белье на его кровати.
— Как-то прооперируют, — закинув руки за голову, вздохнул Чикин.
После отбоя мы засыпали в молчании. До больницы не долетал городской шум. Я сидел на кровати. Город разноцветно светился. Ветер метался по голому полю. Гасли огни в большом, на другом конце поля, здании. За дверью раздались голоса, и в палату под руки ввели полного, с испуганным лицом человека. У него были большие глаза, седые хохолки над ушами. Он глухо стонал и, казалось, вслушивался в себя.