Выбрать главу

Не останься в березовых ведрах воды, Кеша бы окончательно испугался возвращаться к колодцу. Холодным пауком посередке груди копошился за рубахой страх. Верилось и не верилось, что из черного, по-зимнему высокого поднебесья смотрит на него бог, и Кеша думал: «Коли бог есть, то почему не помогает людям, ни мне, ни отцу, ни матери, и зачем ему столько домов: в одной Москве, говорят, сорок сороков церквей?» Снежный мир был суров, бел и недоступно огромен; и мальчик готов был растеряться перед его молчаливой, морозной силой, таким беззащитно-маленьким стоял он на декабрьском холоде в зипунке, глядя, как затонуло в заснеженных бескрайних полях солнце; но смело, как из черной ямы вырвался из-за горизонта пламенно-прощальный луч, осветил величаво-подвижные в вышине багряно-синие тучи, веселым сиреневым зайцем пробежал под ногами мальчика и скрылся за его спиной, в застылом лесу; и все кругом на один счастливый миг стало живым и родимым; в теплых мирных домах готовились ко сну люди; и радостный, что живет, Кеша подхватил березовые ведерки и побежал к дому, думая, что на сегодня хватит водички, а с утра, когда солнце снова родится на свет, он еще раз сходит к колодцу.

Отец с матерью в тот год трудились на заработках, и обитую рогожей дверь ему отворил дед — бородатый, улыбчивый, синеглазый. Бабка, сильно сдавшая по здоровью, но сохранившая гордую сибирскую стать, собирая на стол ужинать, напевала, а дед шутливо ворчал: «Нашего внучка только за смертью посылать». То, что воды осталось по полведра, не удивило его, наоборот, он похвалил Кешу, который, счастливо улыбаясь, сам стал выливать воду в деревянный бочонок… На дне березового ведерка еще оставалась ласково плещущаяся колодезная, пахнущая румяным снегом, вода, но Иннокентий Кузьмич Заворин, вечный крестьянин и хлебороб, строго вытянулся и умер.

VI

Красногон впереди Петра взвизгнул и, напружинившийся, вытянувшийся в струну, понесся со всех ног.

— Куда!? — звал его Петр. — Я без тебя не найду!

Припозднившийся гусиный караван в небе кричал, что впереди долгий путь.

Красногон только один раз подал голос. И его тоскливый, смертельно пугающий вой точно вывел на место.

День стал похож на летний. Распушив хвост, белка прыгала с ветки на ветку, будто метался среди зелени влажно-серый язычок пламени.

Петр стоял над воронкой оцепенелый и испуганно-жалкий. Старик лежал на боку, вытянув вперед правую руку, словно был свален неизвестно как залетевшей в это безмолвие пулей. «Да что это я?» Бросив ружье, Петр соскользнул в воронку к Заворину, тронул его лоб и не почувствовал ни холода, ни тепла. Тогда он повернул старика на спину, судорожно торопясь, расстегнул на нем телогрейку, прильнул ухом к груди. Ему так хотелось, чтобы сердце старика пусть плохо, но дало о себе знать, но оно не билось. «Как же я не узнал — здоров ты сегодня, Заворин, или нет?» — тоскливо подумал Петр и бросился искать по карманам старика сердечное — валидол или нитроглицерин, — но не нашел. В старенькой армейской телогрейке и солдатских галифе лежали только нужные для охоты вещи.

Петр вспомнил, что надо попробовать сделать массаж, и стал с силой, двумя руками, ритмично давить на левую сторону груди Заворина. Скоро устав, в окончательной растерянности и страхе, он опять попытался услышать биение сердца… и обреченно сел в ногах старика.

VII

Когда волоком, сильно напрягаясь, он выволок Заворина из воронки и молча сел на колени рядом, пес взволнованно заскулил и требовательно, как друга, лизнул Петра в правую щеку.

Поняв его, Охохонин встал, вытер свое мокрое лицо вязаной шапкой, повесил на шею двустволки, а потом неловко, только с третьей попытки, поднял себе на плечи Иннокентия Кузьмича и, сгибаясь под неживой, тянущей к земле тяжестью, пошел за собакой, которой сказал:

— Домой!

Дорога по лесу была долгой и трудной, но Петр шел, как солдат, думая, что сегодня кончилась его молодость и началась другая жизнь, которой еще долго не будет конца.