Есаул висел под сосновой перекладиной в афганском кишлаке, и в его помраченном рассудке роились видения. Подвешенный к балке, он слушал, как сверху начинают звучать громоподобные слова.
— Василий Федорович, — это был дружелюбный голос Киршбоу, встающего из-за стола, — я все думаю, что бы я мог подарить молодоженам — несравненной Луизе Кипчак и господину Малютке? На теплоходе, я знаю, будет церемония вручения подарков.
— Это и для меня большая проблема. — Есаул поднялся, выпадая из красного бреда, который схлынул бесшумным водопадом. — Я ведь тоже получил приглашение на свадебный теплоход. Господин Малютка — угольный магнат. Может, подарить ему кусок каменного угля в золотой оправе? — Есаул, борясь с помрачением, отступал подальше от рубиновых лучей, чья колдовская сила все еще опьяняла его. — Луиза — автор и ведущая самой пикантной эротической программы на телевидении. Может быть, ей подарить Камасутру — на пергаменте, с рисунками древнего индийского мастера?
— Что-нибудь придумаем, — засмеялся Киршбоу. — А сейчас, Василий Федорович, мне не терпится показать вам подарок, который я сделал себе самому.
— Что за подарок? — Есаул уже вернул себе прежнюю ясность мыслей.
Чудесная русская икона семнадцатого века, кажется из Тобольска. Ваш министр культуры, милейший человек, помог мне приобрести эту икону и решить все формальности для вывоза ее из страны.
— Наш министр — действительно милейший человек, с одной лишь маленькой слабостью. Его хобби — вывозить культурные ценности из России. — Эти слова со смехом произнес Есаул, следуя за Киршбоу в соседнее помещение, в рабочий кабинет посла, где на стене в строгой раме висел портрет президента Буша, узколобого властелина планеты.
На диване, прислоненная к кожаной спинке, стояла икона — старинный Спас. Грубые черные доски в щербинах и метинах, покрытые древним нагаром, несмываемой копотью лампад и свечей, глубинным смоляным теплом бесчисленных молений, воздыханий и поцелуев, превративших икону в чудесное хранилище русской красоты и боли. Быть может, последний царь в предсмертной тобольской ссылке вместе с цесаревичем и исстрадавшейся в предчувствиях царицей стоял перед этим образом на коленях. Огромные немигающие очи с подглазьями. Сурово сдвинутые, немилосердные брови. Чуть краснеющие сжатые губы, окруженные легкими пучками волос. Спас взирал угрюмо и строго, окруженный изысканными безделушками кабинета, телефонами и компьютерами, словно расталкивал их, не подпускал к себе близко, создавая вокруг бестелесное поле отчуждения.
— Ну, как вам икона? — Киршбоу восхищенно смотрел на образ, потирая полные руки, подсвечивая пленную икону перстнем с телячьим глазом. — В моем загородном доме в Нью-Джерси она займет самое почетное место.
Есаул чувствовал утонченную пытку, приготовленную для него американцем. Мучение было облечено в непринужденную форму дружеского общения. Он и сам был пленный, скован невидимой цепью, как узник Гуантанамо, на глазах которого осквернялись святыни. Унижаемый в своей сокровенной сердцевине, Есаул мог только бледнеть, мучительно улыбался, не в силах скрыть пробегавшую по скулам судорогу.
— Вы, Александр, настоящий знаток России. Нам повезло с послом, а вам повезло с нашим министром культуры. — Есаул делал вид, что любуется Спасом, радуется удачному приобретению. Старался выдержать невыносимую пытку.
Спас взирал на него с укоризной. Офицер, правитель страны, кому судьба вменила защищать и спасать Россию, он был бессилен сберечь родную святыню, чудотворный образ, увозимый в плен оккупантами и разорителями Родины. Русский Бог смотрел на него с осуждением и угрюмым презрением. И это казалось проклятьем, отлучением от благодати и святости, ввержением в тьму.
Есаул поворачивался спиной к послу, делая вид, что любуется иконой и выбирает лучшее место для обозрения. Сам же, побледнев от страдания, каялся перед образом. Просил не винить за то, что не в силах убить ненавистного еврея, сорвать со стены портрет дегенерата, разорвать флаг врага. Незримо, верующей страстной душой, припадал к закопченным доскам, касаясь губами не божественных уст, не смуглого, в треугольных морщинах лба, а только синих и красных цветов, окружавших голову Бога. Умолял научить, что делать захваченному в тенета предательства, обманутому Президентом Парфирием, окруженному врагами страны.
Умоляюще смотрел на грозный божественный лик. И вдруг из глубин строгих немигающих глаз, из пунцовых, как лесная малина, губ, хлынула чистая влага, сверкающий слезный поток. Оросил икону, заструился по черному дереву, на котором просияли цветы, зажглась позолота, прочертились священные письмена. Образ беззвучно рыдал — о России, о несчастном народе и о нем, Есауле, погруженном в пучину несчастий, бессильному пробиться к высшей лазури, к дивной спасительной истине, в которой нет места злодеяниям, а чистые души цветут, как цветы несказанного Рая.