– Да.
– Прекрасный конструктор Роберт Анатольевич, необычайно толковый!
Отец был окружен положительными людьми – никогда не говорил ни о ком плохо. Этот мир, наполненный прекрасными инженерами, агитбригадчиками, турпоходами, юбилеями, был всегда рядом (потому что рядом был отец), но я никогда не был его частью. Конечно, в отцовском мире тоже случались и неприятности, и конфликты, но было сразу ясно, что неприятности обречены. Здравый, простой, оптимистический порядок победит. При всей ясности, добротности и дружелюбии этого мира меня никогда в него не тянуло. И все же хорошо, что он был неподалеку, начинаясь прямо в нашей семье.
В моем мире Лена Кохановская подкладывала в куртку письмо про раздевающий взгляд и разговаривала по телефону с зажатым носом, а в мире отца она была старостой класса, отличницей, хорошей дочерью прекрасных инженеров, туристов и участников самодеятельности. Спроси я его про Машу Вольтову, он бы наверняка рассказал и про ее отца, уважаемого всеми специалиста. Папа знал всех, все знали папу. Рассказывать про Машу и Лену было невозможно. Но то, что к положительному, упорядоченному миру отца могли отчасти принадлежать Маша и Лена, как-то успокаивало. Может быть, подсознательно я был рад хотя бы отдаленной возможности жить с отцом в общем мире.
А пока под музыку, которая никому в доме не нравилась, я рисовал картины, которые не нравились даже мне. Но я знал, что буду идти туда, куда никто меня не благословил. Грустно? Да нет, все путем.
Весть о том, что мы ходим с Машей Вольтовой, разнеслась по классу в течение недели. С понедельника по четверг звонил телефон, и мы тревожно флиртовали с измененным голосом Лены Кохановской. Она больше не сидела со мной за одной партой на алгебре, и это лишний раз подтверждало, что звонила именно она.
Ни с ней, ни с Машей в школе мы почти не разговаривали: тайна нас объединяла и держала на расстоянии. Но в пятницу звонки прекратились. То ли кто-то рассказал Кохановской о нас с Машкой, то ли она увидела, как мы вместе шли из профтехцентра. Впрочем, это было даже хорошо: игра порядком затянулась и не могла идти ни в какое сравнение со встречами. Теперь после школы мы возвращались домой вместе. Иногда шли к ней, иногда ко мне (главное, чтобы никого не было дома). Отношения не развивались: все так же мы сидели поодаль, я склонялся над Машиным английским, она глядела на меня. Порой казалось, что нужно сделать что-то большее, но что именно, я даже не догадывался. Разве что включал магнитофон, если мы были у меня, или пересказывал кое-что, услышанное от Вялкина. Кульминацией каждой встречи был волнующий ритуал согревания рук, иногда для разнообразия сменяемый сеансом гадания по линиям ладони. Эти сеансы хиромантии были общеупотребительным способом перейти от слов к прикосновениям.
Тайком я любовался черными гладкими прямыми волосами, задевавшими ее щеку, красивой шеей и тенью, уходящей под воротничок, разглядывал ее руки и все думал, как бы сохранить ее необыкновенный будоражащий запах, чтобы можно было наслаждаться волнением в ее отсутствие. Напряжение и робость не оставляли меня ни на минуту, паузы тянулись, как мед, а потом нашатырь свежести на улице приводил меня в сознание и в настоящее время.
Тем временем в классе я почувствовал вокруг себя какое-то охлаждение. То, что со мной почти не разговаривала Лена Кохановская, было объяснимо. Но и большинство девочек теперь держались на некотором расстоянии, не обращались ко мне первыми, а на вопросы отвечали хоть и приветливо, но сдержанно. Раньше было ощущение, что я нахожусь в центре всеобщего радушия. Теперь радушие исходило только от Алеши Ласкера, который был ровно радушен со всеми.
Увы, это было только начало. Разумеется, я не отказался от наших встреч и прогулок с Вольтовой, чтобы наладить отношения с классом. «Не хотите – не разговаривайте». Может быть, нужно было узнать у самой Маши, в чем причина такого охлаждения. Но как спросить? И что от этого изменится? Оставалось плыть по течению, тем более что течение несло вместе со мной и эту красивую загадочную девочку, ее черные волосы, вкрадчивый голос, беспокойный запах. Куда? Никто из нас тогда этого не знал.
По вечерам, запершись у себя в комнате, я рисовал. В круге света, как в маленьком шатре, роились линии, шуршал грифель, сюда слетались ангелы, сходились аскеты, пророки с воздетыми десницами. В сущности, из десятков набросков выживал один какой-нибудь прием, например, миндалевидные глаза с огненной точкой, и эти глаза переходили с рисунка на рисунок в сопровождении других, менее стойких очертаний. Потом еще за двадцать-тридцать попыток удавалось нарисовать тонкий, иконописный нос с библейской горбинкой. Этот нос занимал свое место в последующих эскизах вместе с глазами, почти не изменяясь.